Записки из Города Призраков
Шрифт:
Сегодня ощущения другие, в белом автобусе с табличкой «БРОУДВЕЙТ» в маленьком окошке над ветровым стеклом. Я не пошла на работу, хотя суббота – самый прибыльный день. Даже не позвонила Джорджу, чтобы сказаться больной.
Сквозь мутноватое окно я смотрю, как небоскребы Майами – дрожащие в жарком солнечном свете – исчезают из виду. Поднимаю ноги, прилипшие к сиденью, подсовываю под бедра хлопчатобумажное платье. Кондиционера нет. Я закрываю глаза и мыслями сосредотачиваюсь на Штерне: идущий он него холод сейчас пришелся бы очень кстати.
Мы подъезжаем все ближе, и желудок уже в узлах. Наконец я вижу ее, возвышающуюся вдали: Броудвейт,
Все замолкают при подъезде к тюрьме, словно боятся, что это ужасное место засосет в себя тех, кто посмеет подать голос. Я крепко закрываю глаза и вижу маму, какой хочу навсегда ее запомнить: длинные волнистые волосы, струящиеся по худенькой спине, длинные ноги (она бежит со мной по прибою), длинные пальцы (она ищет для меня ракушки или окаменевшие морские звезды).
Я не хочу, чтобы эту маму заменила та, что находится сейчас в тюрьме: мама, обвиненная в убийстве, с нездорового цвета кожей, в грязных, потных футболке и трениках, без океана волос.
– Ох, милая. Ливи. Это ты. Ты здесь. – Мамин голос хриплый, надтреснутый. Спортивный костюм великоват для нее, волосы обстрижены слишком коротко. Неровно. Обстрижены так, будто кто-то хотел, чтобы она выглядела насколько возможно отталкивающей и безумной. И она выглядит уставшей, старой и безумной.
Мама поворачивается к охраннице, чтобы спросить, можно ли обнять меня, и, получив разрешение, тянется ко мне и прижимает к груди. Не знаю почему, но я застываю в ее руках. «Привет, мама», – бормочу я. Это все, что я успеваю сказать, прежде чем сдаюсь, прижимаюсь к маме, обнимаю с такой силой, что боюсь сломать ей ребра. Моя мама.
Охранница пристально наблюдает за каждым нашим движением. Она обучена подозревать всех. Мама теперь должна спрашивать разрешение на все: сходить в туалет, принять душ, послушать музыку. Она писала мне об этом в каждом из трех писем. Еще она написала, что руки у нее иногда сильно трясутся, и писать ей тяжело, и здесь нет рояля, так что она не может даже мечтать о том, чтобы на нем поиграть.
Теперь от нее и пахнет иначе, когда мы стоим, крепко прижимаясь друг к другу: не сладкой плюмерией, и имбирем, и океаном, но чем-то затхлым, едким, много раз продезинфицированным, как больничный коридор.
Охранница кивает ей, стоя у двери.
– Почему бы вам обеим не присесть, мисс Тайт?
– Пойдем, милая, – говорит мама. Слезы текут из глаз, когда она подается назад и берет меня за руку. Ее кожа по-прежнему мягкая. – Нам лучше сесть. Тиша не любит, когда ее не слушаются, – и она смеется.
– Да, мэм, не люблю, – буднично отвечает Тиша. Хотя я вижу, что мама ей нравится. Я вообще не могу представить себе, чтобы мама кому-то не нравилась. Даже в тюрьме, где заключенные больше напоминают диких зверей или гниющие отбросы, чем живых, прекрасных человеческих существ.
Мама ведет меня к широкому, пустому столу, и мы садимся напротив друг друга на холодные пластмассовые складные стулья в холодной, белой, без единого окна комнате, в которой нет ничего – ни цвета, ни музыки, ни света. Во многих смыслах мы с мамой пойманы в одном и том же месте.
Она держат меня за руки: наши руки лежат на столе. Я все еще не знаю, что сказать… как начать.
Мама заговаривает первой.
– Сколько тебе лет, Оливия? Ты все еще в старшей школе? – спрашивается она, ее глаза полны слез. Она откашливается, кажется смущенной. –
Они дают мне много… так много лекарств… я… я очень быстро все забываю… – С ее губ слетает деланый смешок, она рассматривает свою ладонь.– В следующем году я пойду в выпускной класс, – говорю я ей едва слышно, мой голос теряется в серости комнаты. – В выпускной класс старшей школы, – добавляю я, чтобы прояснить ситуацию. – Я вылетела из художественной школы, мама. Ты помнишь, что я училась в художественной школе?
– Ох, художественная школа! Лив, я так рада за тебя. Это так… так… здорово. – Я вижу, что ей трудно говорить.
– Нет, мама, не здорово. Я вылетела оттуда. Мне предложили уйти.
Она обдумывает мои слова в явном замешательстве.
– Знаешь, мне это не нравится, Оливия. Совершенно не нравится. Как они могли выгнать тебя? Ты так хорошо играла.
– Рисовала, мама, – поправляю я, мое раздражение нарастает. Именно она нацелила меня на живопись, говорила мне, что я особенная, что у меня получается, что нет ничего важнее в мире, чем создание произведений искусства. – Не играла. Музыка – это твое. – Я смотрю на ее руки. – Ты прекрасно играешь, мама. У тебя множество премий и дипломов, мама. Помнишь?
Он вскидывает на меня глаза, руки начинают трястись.
– Мои руки… их часто сводит судорога. Мне не дают от этого лекарств. Даже тигровый бальзам. Мазь в стеклянной баночке, от которой пахнет ментолом…
– Может, я смогу тебе его привезти.
Она качает головой.
– Нет. Нет, они не разрешат. – На ее лице морщин больше, чем раньше: у губ, глаз, на лбу, и уголки рта чуть опущены. – Я просто не могу поверить, что ты здесь. Мне так недостает тебя… – Голос надламывается, она начинает плакать. Она всегда принимала лекарства, они сглаживали колебания настроения. А если не принимала, то большую часть времени проводила в студии: сочиняла. Если плакала, рыдала или выла, все эти звуки глушились музыкой. Я, во всяком случае, ничего не слышала. – Это самое худшее, – говорит она, – и мои руки. – Поднимает их, и я вижу, как они трясутся. – Я не могу даже играть, Ливи. Ничего не могу делать.
Я хочу сказать ей, как мне ее недостает – голоса, музыки, доносящейся ко мне из гостиной, руки, прижатой к моему лбу, чтобы проверить, нет ли температуры, озорной улыбки глубокой ночью, когда мы выскальзывали из дома, чтобы посмотреть на гигантские волны, которые обрушивались на берег. Я хочу сказать ей, как мало от всего этого я тогда понимала.
– Все будет хорошо, мама, – говорю я, хотя, разумеется, не будет. – Мы подумаем, как это сделать. И сделаем. Я знаю, у нас получится. Ты всегда знала, как изменять жизнь к лучшему, мамик. – Я со стулом обхожу стол, ставлю стул рядом с ее, обнимаю маму за шею. Мне так недоставало ее, я это всегда знала в глубине души. Моя мамочка.
Тиша откашливается у меня за спиной, похлопывает по плечу. Я отрываюсь от мамы, смотрю на нее, и она качает головой.
– Извините, мисс, но я должна попросить вас вернуться на другую сторону стола. Для вашей же безопасности.
– Но она моя мама, – протестую я. – У меня все отлично. Что это за правило? Она моя мама…
Тиша смотрит на маму, и та покорно отодвигает свой стул от моего.
– Мириам знает, какие здесь правила, – говорит Тиша, возвращаясь к двери, по-прежнему многозначительно глядя на маму. – И она знает, что случается с теми, кто их нарушает.