Записки капитана флота
Шрифт:
Когда наше гребное судно для отправки японцев на берег было изготовлено, тогда оба японца пришли ко мне в каюту, чтоб изъявить за увольнение свое благодарность и принять от своего начальника разные поручения к главному начальнику острова. При сем случае я сказал Такатаю-Кахи, что, отпуская его матросов на берег, надеюсь, что они принесут от Кунаширского начальника на его письмо ответ с обстоятельным извещением о настоящей участи всех наших пленных, и спросил его, ручается ли он в их возвращении. Он отвечал: «Нет!» – «Как нет? – спросил я, – Разве тебе неизвестны законы твоей нации?» – «Известны, да не все». – «Когда так, – сказал я, обращаясь к его матросам, – то объявите кунаширскому начальнику от моего лица, что если он вас на берегу задержит и не пришлет ко мне никаких известий об участи наших пленных, то я должен буду признать сей поступок неприятельским и вашего начальника повезу с собою в Охотск, откуда нынешнего же лета придут сюда несколько военных судов требовать вооруженною рукою освобождения наших пленных. Назначаю сроку только три дня для обождания здесь ответа».
При сих словах Такатай-Кахи
Его матросы, сидевшие на коленях, приблизились к нему с поникшими головами и внимательно слушали его слова. Сначала наставлял он их в обрядах, как должно будет явиться к кунаширскому начальнику; потом подробно исчислил им, в которой день привезены они были на российский корабль, как были содержимы, когда прибыли в Камчатку, что жили в одних со мною покоях и получали хорошее содержание; что оба японца и мохнатый курилец померли, несмотря на все старания врача; что ныне шлюп поспешно отправлен в уважение его болезни прямо в Японию и пр. Он повторял им несколько раз, чтоб они все сие безошибочно пересказали кунаширскому начальнику, и заключил величайшею обо мне похвалою, упоминая, с какою заботливостью я всегда входил в их положение, что он сам, как на корабле, так и на суше, жил со мною вместе, и все, что только можно, по его желанию ему было доставляемо. Наконец пред своим образом в глубоком молчании помолился он Богу, поручил более им любимому из обоих матросов доставить свой образ его жене и отдал ему же большую свою саблю, которую называл родительскою, для того чтоб ее вручить единственному его наследнику и сыну.
По исполнении всего этого он встал и со спокойным, даже веселым видом попросил у меня водки попотчивать при прощании своих матросов, выпил вместе с ними и проводил их вверх, не давая им никаких более поручений. На нашей шлюпке отвезли их на берег, и они беспрепятственно пошли в селение.
Обряды, совершенные нашим японским начальником при его прощании с матросами, и значительное изречение: «Не в твоей будет власти увезти меня в Охотск» – привели меня в великое смущение. Возвращение японских матросов казалось мне совсем безнадежным; я мог удержать в виде аманата озлобленного японского начальника, но не в моей власти было воспрепятствовать исполнению его смелого изречения. Я долго не мог решиться отпустить его на берег, ибо чрез то лишился бы всей надежды к освобождению наших пленных, однако ж, сообразив все обстоятельства, увидел я, что в пользу наших пленных должно избрать последнее средство. Притом вознамерился я, если уволенный на берег японский начальник не воротится, идти сам прямо в селение.
Несколько зная японский язык, нетрудно было бы мне во всем объясниться, и притом я имел в виду, что если наши пленные живы, то участь их от сего не сделается хуже; когда же они все убиты, тогда всему делу и моим мучениям конец. Я объявил о сем намерении старшему по себе офицеру, которого нужно было заблаговременно наставить для пользы службы в исполнении неоконченных мною некоторых служебных, обязанностей.
Утвердившись в этом мнении, сказал я нашему японскому начальнику, что он может ехать на берег, когда ему угодно, ибо я во всем полагаюсь на его великодушие, и прибавил, что его невозвращение будет стоить мне жизни. «Понимаю! – отвечал он. – Тебе без письменного свидетельства об участи всех ваших пленных нельзя воротиться в Охотск, да и мне нельзя подвергнуть своей чести малейшему бесславию, иначе как на счет моей жизни. Благодарю за твою доверенность, но я и прежде не имел намерения ехать в один день со своими матросами на берег; это по нашему закону для меня неприлично, а завтра поутру, ежели тебе угодно, прикажи меня отвезти поранее на берег». – «Приказывать не нужно! – был мой ответ. – Я сам отвезу тебя». – «Итак, – сказал он с восторгом, – мы опять друзья! Теперь я объясню тебе, что значило отправление моего образа и родительской сабли на берег, но прежде выговорю тебе с тою откровенностью, с какою я триста дней с тобою как друг обо всем объяснялся, что твое словесное послание к кунаширскому начальнику чрез моих матросов для меня было чрезвычайно оскорбительно.
Угрозы твои о приходе сюда нынешнего лета с военными судами до меня собственно не касались, но когда ты объявил свое намерение увезти меня с собою в Охотск, то я приметил, что ты подозреваешь во мне обманщика, подобного Городзию. Признаюсь, я едва мог верить, чтоб сии оскорбительные моей чести слова были произнесены тобою. Удивительно
для меня было, что ты в триста дней мне ничего не говаривал в сердцах, между тем как я по своей горячности неоднократно и без всякой почти причины бывал в жестоком гневе, а в нынешний день при таком важном случае ты допустил гневу овладеть твоим рассудком и чрез то в несколько минут приуготовил меня сделаться злодеем и самоубийцею. Национальная наша честь не позволяет человеку моего звания быть в чужой земле пленником, каковым ты хотел меня сделать при объявлении своего намерения увезти меня с собою в Охотск. В Камчатку я с тобою отправился согласно с моим желанием, о чем и главному нашему правлению известно, ибо я особенно писал в Кунашир, по каким причинам вооруженные шлюпки с российского военного корабля овладели моим судном. Одни матросы были тобою взяты против их воли.По превосходной твоей силе я находился тогда в твоих руках, но жизнь моя всегда была в моей власти. После всего этого объявлю тебе тайну моих намерений: я твердо решился, видя тебя непоколебимым в твоих предприятиях, свершить над собою убийство В доказательство исполнения сего я отрезал у себя на голове клок волос [95] и положил их в ящик моего образа. Сие по нашим законам означает, что тот, от кого присланы собственные его волосы, лишил себя жизни с честью, т. е. распорол себе брюхо. Над волосами свершается такой же обряд погребения, как и над самим покойником. Когда ты называешь меня другом, то я от тебя ничего не скрою: озлобление мое дошло до такой степени, что я даже хотел убить тебя и твоего старшего офицера и потом иметь утешение объявить об этом твоей команде!»
95
Он показал на голове приметное место вырезанных волос.
Какие возмутительные для европейца понятия о чести! Японцы почитают такое дело величайшим подвигом; память подобного героя прославляется вместе с уважением к оставшемуся его семейству. В противном же случае дети бывают преданы изгнанию из места своего рождения.
Вот с какими ужасными замыслами жил в одной со мною каюте человек, на коего я взирал как на искреннего своего друга и засыпал покойно! Выслушав сие с такими движениями чувств, каковые обыкновенно бывают при размышлении о минувшей опасности, я сказал ему, что мне удивительно его ограничивание в избрании мщения, когда в его власти было совершить полное мщение над жизнью всех нас зажжением крюйт-камеры [96]
96
Сим именем называется место, где хранится на корабле порох.
«Да, – сказал он, – взорванием всех на воздух? Нет, друг мой, это я знал, но какая в этом отважность? По моему мнению, таким потаенным образом мстить свойственно малым, робким душам. Не думаешь ли ты, чтоб я тебя убил сонного, почитая тебя храбрым начальником? Я думал излишним в этом делать пояснение, но когда ты поставляешь великостию произвести мщение взорванием корабля на воздух, то, вероятно, ты подумал, что я имел намерение убить тебя тайным образом. Нет! Я приступил бы к делу формальным вызовом». За такое его героическое намерение и искреннюю ко мне откровенность он сделался в глазах моих действительно редким человеком, и мое к нему уважение возвысилось по мере обнаружившихся новых в нем качеств великости души.
На другой, день с примирившимся со мною удивительным японским начальником поехал я на берег. Приближаясь к берегу, увидели мы двух идущих из селения японцев, которых вскоре признали, к общей радости, нашими японскими матросами. Приставши к берегу, мы их дождались у речки, противу которой стоял наш шлюп. Они уведомили своего начальника, что в Кунашире главным командиром были приняты весьма хорошо, и на испрашивание мною позволения наливаться у речки водою дано согласие на условии, чтоб наши люди не переходили на другую сторону речки против селения. По случаю прихода российских судов к Кунаширу находились в селении трое больших чиновников: старшие два по объявлении японскими матросами их имен оказались нашему японцу хорошими приятелями. Более никаких известий они нам не сообщили. Главный начальник острова желал только поскорее увидеться с нашим японским начальником. Из сделанных мною японским матросам подарков некоторые безделицы были ими взяты с собою на берег. Все они без изъятия были кунаширским начальником рассматриваемы, и японским матросам не позволили ничего при себе оставить, они принесли назад в особом узелке все вещи до иголки. Я называл это неприязненным поступком, но Такатай-Кахи меня успокоил, объяснив, что принятие подарков у них запрещено законом.
Потом один из матросов подал мне ящик, препровожденный чрез главного начальника с бумагами из города Матсмая. Восторг неожиданной радости наполнил мою душу. Я мнил обрести в нем письма от заключенных в оном городе наших друзей и спешил тут же на берегу открыть ящик, но благоразумный Такатай-Кахи меня остановил, говоря: «Огради свое любопытство рассудком! В этом ящике должны заключаться важные бумаги от нашего правительства к вашему». Взяв от меня ящик, совершил он над ним обряд особого почитания троекратным поднятием на голову и сказал: «Все нам благоприятствует. Я говорю «нам», ибо по чувствам моим я вполовину русский. Весьма хорошо будет, если ты мне позволишь отнести этот ящик обратно к начальнику. Завтра я не замедлю с ним к тебе возвратиться. Сего требует наш обряд».