Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Записки кинооператора Серафино Губбьо
Шрифт:

Я посмотрел на него при дневном свете и ужаснулся: лицо кирпичного цвета, мрачно-опухшее, в поту. Белки глаз, вчера налитые кровью, потемнели, под глазами мешки, усы перекосились, прилипли к высохшим губам; рот приоткрыт.

— Вам, должно быть, и впрямь плохо.

— Да, боль такая… — сказал он. — Голова.

Он выпростал из-под одеяла руку, сжал кулак и коснулся головы.

Я пошел за Каваленой. Он разговаривал в конце коридора с Луизеттой. Она встретила меня неприветливо, насупив брови. Она догадывалась, что отец уже выпотрошил передо мной всю душу.

И вот я незаслуженно страдаю за доверительность Кавалены. Синьорина Луизетта стала моим врагом — не только из-за болтовни отца; скорее, из-за присутствия в доме другого мужчины. С первой минуты стало ясно, что она не испытывает ко мне дружеского расположения. Я это отметил сразу. И ничего тут не попишешь. Это таинственные,

инстинктивные движения души, определяющие отношения между людьми. Ее неприязнь ко мне возросла, когда я — отметив ее ко мне отношение — объявил, что Альдо Нути лежит с температурой. Сперва она стала бледной, как полотно, потом залилась краской. Может, именно в то мгновенье она осознала дотоле еще смутное чувство неприязни ко мне.

Кавалена тотчас же явился к Нути. Она остановилась на пороге, словно запрещая мне входить; посему мне пришлось сказать:

— Простите, разрешите пройти.

Потом, когда отец велел ей принести градусник, вошла и она сама. Я ни на минуту не отрывал взгляда от ее лица. Заметив это, она попыталась скрыть жалость и смятение, которые вызывала в ней болезнь Нути.

Осмотр продолжался долго. Но кроме высокой температуры и головной боли, Кавалена не установил ничего. Когда мы вышли из комнаты, прикрыв ставни, поскольку дневной свет беспокоил больного, Кавалена выглядел в высшей степени удрученным. Он опасался, что это воспаление мозга.

— Надо срочно пригласить еще одного врача, господин Губбьо. Вы догадываетесь, что как хозяин дома я не берусь возлагать на себя ответственность за столь тяжелую болезнь. — Он передал мне записку к другому врачу, своему другу, которого можно было застать в ближайшей аптеке. Я оставил там записку и побежал на «Космограф», я опаздывал.

Полак не находил себе места. Он уже раскаивался, что потворствовал Нути в его затее. Он никогда бы не подумал, говорит он, что застанет Нути в столь плачевном состоянии, такое и предположить было невозможно, читая его письма сперва из России, потом из Германии и Швейцарии. В свое оправдание Полак собирался показать мне эти письма, но потом запамятовал. Известие о болезни Нути почти обрадовало его — во всяком случае, на время у него гора с плеч свалилась.

— Воспаление головного мозга? Слышишь, Губбьо, а если он умрет?.. Черт, когда мужчина доходит до такой крайности, становится опасен и для себя, и для других… смерть… Но будем надеяться, все обойдется; будем считать, что это переломный момент, кризис. Не раз бывало, поди знай… Мне тебя жаль, бедняга Губбьо, и жаль несчастного Кавалену. Это же надо было так случиться! Он свалился как снег на голову! Я вечером к вам зайду. Но это все рука судьбы, поверишь ли? Тут, кроме тебя, ни одна живая душа не знает, что он заявился, он тоже пока еще никого не видел. Никому ни слова, ни-ни, понял?.. Ты мне говорил, что было бы благоразумно забрать у Ферро роль в фильмес тигрицей.

— Да, но без всяких разъяснений…

— Дитя, ты со мной разговариваешь! Я обо всем уже позаботился. Слушай, вчера, когда вы все уехали, приходит ко мне мадам Несторофф…

— Да ну? Сюда?

— Должно быть, почуяла, что прибыл Нути. Дружище, она напугана. Напугана из-за Ферро, не из-за Нути. Пришла спросить, так, знаешь, как бы между прочим, стоит ли ей приходить на «Космограф» и вообще оставаться в Риме, ведь все четыре труппы в скором времени будут задействованы в фильмео тигрице, где у нее нет роли. Ты понял? Я подхватил мяч с лету. Сказал, что директор Боргалли потребовал, чтобы до начала съемок с участием всех четырех трупп были досняты три-четыре незаконченных фильма, надо доснять натуру, а для этого предстоят дальние поездки. Например, фильмпро моряков из Отранто, по сценарию Бертини. «Но у меня нет там ролей», — говорит Несторофф. «Знаю, — отвечаю я, — но есть роль у Ферро, главная роль, и, возможно, в связи с этим нам придется забрать у него роль, на которую он назначен в фильмео тигрице, и отправить его с Бертини. Возможно, он станет возражать. Может быть, вы его убедите, мадам Несторофф?» Она пристально посмотрела мне в глаза, знаешь, эта ее манера, а потом говорит: «Думаю, я могла бы попробовать…» Потом, пораскинув мозгами, говорит: «В этом случае он сам поедет, а я останусь здесь вместо него, на какую-нибудь роль в фильмео тигрице, пусть даже второстепенную».

— О нет, тогда нет, не получится! — не удержался я. — Один, без нее, Карло Ферро не поедет, можешь не сомневаться!

Полак рассмеялся.

— Дитя, если она захочет, будь уверен, поедет

как миленький. Он и в ад пойдет по ее слову, причем пешком!

— Не понимаю, с чего это вдруг ей захотелось остаться?

— Вранье все это, она притворяется, чтобы не показать мне виду, что боится Нути. Она тоже поедет, вот увидишь. Или, может… кто знает… может, и вправду останется здесь, чтобы свободно, без посторонних, свидеться с Нути и отбить у него раз и навсегда охоту. Она способна и на то, и на другое. Ах, что за чертовщина! Ладно, пошли работать. Ах да, скажи-ка мне, что с Луизеттой? Ее надо во что бы то ни стало занять в других эпизодах фильма.

Я рассказал ему о синьоре Нене, о том, что вчера Кавалена приезжал вернуть, нехотя, подарки и деньги. Полак повторил, что вечером приедет к Кавалене и попытается убедить его, а также синьору Нене, что Луизетте следует вернуться на «Космограф». Мы стояли у входа в цех позитивов: я снова стал Губбьо и превратился в часть киноаппарата.

III

На несколько дней я забросил свои записи. Эти дни были полны тревоги и беспокойства. Буря, разразившаяся в душе несчастного Нути, за которым мы ухаживали наперегонки и с большой заботой, поскольку исход болезни был неизвестен (и то, что мы знали о нем, и сам его вид, и печать злосчастной судьбы внушали нам сострадание и живейшее участие в нем), — буря эта, скажу прямо, начинает, похоже, понемногу стихать. Боюсь, правда, что это лишь краткая передышка. Часто в самый разгар грозы прокатится, бывает, гром, после чего небо чуть прояснится. Но потом снова громоздятся мрачные тучи, рассеявшиеся было на минутку, на землю медленно опускается тьма, и вновь разбухший ураган обрушивается с еще большей силой. Спокойствие, которое постепенно воцаряется в душе Нути после приступов безумства и исступленных рыданий, продолжавшихся много дней кряду, мрачно, как небеса, готовые разверзнуться снова.

Никто этого не замечает, либо все делают вид, будто не замечают, — возможно, потому, что у всех назрела потребность сделать передышку и поверить, что все худшее осталось позади. Нам нужно успокоиться самим и привести в порядок окружающие нас предметы, которые тоже были затронуты вспышкой безумия; ибо не только в нас, но и в комнатах, в вещах, там находящихся, осело какое-то испуганное удивление, рассеянная неуверенность в четкости их контуров, и вот вещи живут чужой, не своей, словно отстраненной жизнью.

Не проходит без последствий буря в душе, из глубин которой извергаются обрывки и осколки потаенных, скрытых мыслей, присутствия которых мы сами даже не осознаем; изливаются самые тайные и страшные чувства, самые странные ощущения, которые всего лишают смысла, чтобы тотчас привнести в жизнь нечто новое, иное, навязывающее себя как истину, и вот эта истина утверждается, предстает перед нами в своей пугающей наготе, что смущает и ужасает. Ужас со спазматической очевидностью возникает из понимания, что безумие гнездится в каждом из нас и пробудить его может любой пустяк: слегка растянувшаяся резинка нынешнего нормального сознания. И вот уже все образы, скопившиеся за много лет, блуждают без всякой связи между собой — фрагменты нашей тайной жизни, которую мы не смогли либо не пожелали осмыслить в свете разума; двусмысленные поступки, постыдное вранье, мрачная зависть, преступления, задуманные втайне и продуманные до мельчайших подробностей, позабытые события прошлого и подавленные влечения вырываются на поверхность, как кипящая лава, с дьявольской яростью, с ревом дикой твари. Не раз мы смотрели друг другу в глаза, которые блестели безумием, и оказалось достаточно одного только вида безумца, чтобы предохранительный клапан здравого смысла слегка ослабевал и в нас. Вот и теперь мы глядим друг на друга подозрительно и искоса, смущенно прикасаемся к предметам в комнате, озаренным на мгновение потусторонним светом безумия, пропитанным галлюцинациями больного; и, вернувшись к себе домой, со смятением и ужасом отмечаем: безумие коснулось и нас, пусть слегка, но затронуло нас тоже; тут и там отчетливо проступают его признаки — предметы, вещи, всё не в себе.

Мы должны, мы хотим привести себя в порядок, нам необходимо верить, что больной пока еще пребывает в этом мрачном спокойствии, на котором лежит отпечаток последних буйных вспышек безумия, оттого он, собственно, столь обессилен и немощен.

Чтобы продолжать верить в этот обман, достаточно легкой, едва уловимой улыбки, которая иногда касается его губ, и приветливых взглядов в сторону Луизетты — отблеск тихо струящегося света, который исходит, мне кажется, не от больного; скорее, это свет нежной сестры милосердия, который отражается на его лице, едва она подходит и наклоняется над кроватью.

Поделиться с друзьями: