Записки о Петербурге. Жизнеописание города со времени его основания до 40-х годов X X века
Шрифт:
Он — образцовый семьянин, любящий муж и отец. Ежедневно в определенный час император направляется в Мариинский дворец навестить любимую дочь Марию Николаевну, герцогиню Лейхтенбергскую. В городе известно, что в частной жизни он избегает роскоши и быт его по-солдатски прост.
Он вникает во все обстоятельства жизни подданных и каждому воздает по заслугам. Так, Николай сам разрабатывает церемониал казни государственных преступников (декабристов, позже петрашевцев). И вместе с тем Петербург не раз становится свидетелем проникновенных сцен, одну из которых описал А. Ф. Кони: «Во время его проезда по набережной на мост (Благовещенский, позже переименованный в Николаевский, ныне мост лейтенанта Шмидта. — Е. И.) въезжали одинокие дроги с крашеным желтым гробом и укрепленной на нем офицерской каской и саблей. Никто не провожал покойника, одиноко простившегося с жизнью в военном госпитале
Император — высший авторитет в вопросах искусства и противник дурного вкуса. Во время военного парада на Дворцовой площади Николай увидел солдата с двумя Георгиевскими крестами на груди. «На вопрос его, когда и где они получены, георгиевский кавалер, из сданных в солдаты семинаристов, вспомнив уроки риторики, ответил: „Под победоносными орлами Вашего Величества”. Николай, недовольный такими цветами красноречия, нахмурился и пошел далее, но сопровождавший его генерал подскочил к солдату и, поднося кулаки к его лицу, прошипел: „В гроб заколочу Демосфена”» (А. Ф. Кони).
Создавая печально известное Третье отделение, он не мог удержаться от лицемерия. На вопрос шефа Третьего отделения А. X. Бенкендорфа о его задачах Николай протянул ему носовой платок со словами, что единственная цель его — осушать слезы невинно обиженных. Однако, как известно, именно по вине этого учреждения было пролито немало слез.
«Петербуржцы смеются над костюмами в Москве, — писал А. И. Герцен в „Былом и думах”. — Москва, действительно, город штатский... не привыкший к дисциплине, но достоинство это или недостаток — это нерешенное дело... Мундир и однообразие — страсть деспотизма. Моды нигде не соблюдаются с таким уважением, как в Петербурге, что доказывает незрелость нашего образования: наши платья чужие. В Европе люди одеваются, а мы рядимся и поэтому боимся, если рукав широк или воротник узок... Если б показать эти батальоны одинаковых сертуков, плотно застегнутых, щеголей на Невском проспекте, англичанин принял бы их за отряд полисменов».
Страх незримо пронизывал жизнь города. Герцен вспоминал: «Отправляя меня в Петербург... мой отец еще раз повторил: „Бойся всех, от кондуктора в дилижансе до моих знакомых, к которым я даю тебе письма, не доверяйся никому. Петербург теперь не то, что был в наше время, там во всяком обществе, наверное, есть муха (доносчик. — Е. И.) или две“».
Петербург был тесен для людей, не способных к безмыслию. В небольшом деревянном домике на Лиговке неподалеку от Невского проспекта в середине 40-х годов жил сотрудник журнала «Отечественные записки» Виссарион Григорьевич Белинский. Этот молодой, необыкновенно застенчивый человек был известен всей читающей России. В «тесные времена» деспотизма каждый голос, нарушающий общее молчание, особенно слышен. К суждениям Белинского жадно прислушивались читатели, к нему внимательно приглядывалось Третье отделение. Белинский был беден, болен, лихорадочно работал. И так не походила его жизнь на то, что торжествовало вокруг. И. С. Тургенев писал в воспоминаниях о Белинском: «...Как только я приду к нему, он, исхудалый, больной... тотчас встанет с дивана и едва слышным голосом, беспрестанно кашляя... с неровным румянцем на щеках, начнет прерванную накануне беседу. Искренность его действовала на меня, его огонь сообщался и мне, важность предмета меня увлекала; но... легкомыслие молодости брало свое, мне хотелось отдохнуть, я думал о прогулке, об обеде. Сама жена Белинского умоляла и мужа и меня хоть на время прервать эти прения, напоминая ему предписание врача... но с Белинским сладить было нелегко. „Мы не решили еще вопроса о существовании Бога, — сказал он мне однажды с горьким упреком, — а вы хотите есть!“... Но не пришло бы в голову смеяться тому, кто сам бы слышал, как Белинский произнес эти слова; и если при воспоминании об этой правдивости, об этой небоязни смешного, улыбка может прийти на уста, то разве улыбка умиления и удивления».
Ранним весенним утром 1845 года к Белинскому пришли молодые петербургские литераторы Григорович и Некрасов. Они спешили поделиться открытием. «Белинский, новый Гоголь народился!» — воскликнул один из них. «Эк у вас Гоголи-то как грибы растут», — отозвался недоверчивый критик. Однако, прочтя рукопись молодого, еще неизвестного ему писателя Достоевского «Бедные люди», Белинский в тот же вечер поспешил к ним со словами восхищения и признания нового замечательного таланта. Как не вязались эта молодая порывистость и энтузиазм с господствующей атмосферой, где все живое выпалывалось, как трава, пробившаяся между камней.
В мае 1848 года в квартиру умирающего Белинского пришли жандармы, чтобы арестовать
его. Он был в бреду. В Третье отделение было сообщено, что «известный сочинитель Белинский не может быть арестован, потому что над ним совершается суд Божий».На мещанской окраине города, в тихой Коломне, в доме двадцатичетырехлетнего титулярного советника Михаила Васильевича Буташевича-Петрашевского, с зимы 1844—1845 года по пятницам собиралось небольшое общество. В него входили студенты, писатели (Ф. М. Достоевский, М. Е. Салтыков-Щедрин, А. Н. Плещеев), чиновники, офицеры. Многие из них были увлечены идеями утопического социализма. На одном из собраний Д. Д. Ахшарумов произнес речь — проклятие Петербургу, символу деспотизма: «Разрушить столицы и все материалы употребить для других зданий, и всю эту жизнь мучений, стыда превратить в жизнь роскошную, полную счастья, и всю землю нищую покрыть дворцами и разукрасить цветами — вот наша цель. Мы здесь, в стране нашей, начнем преобразование, а окончит его вся земля!»
Петрашевский, имевший по службе доступ к конфискованным полицией иностранным книгам, давал читать их желающим; это было опасным делом. Да и сам вид Бута-шевича-Петрашевского привлекал к нему неодобрительное внимание: «Не говоря уже о строго преследовавшихся в то время длинных волосах, усах и бороде, он ходил в какой-то альмавиве испанского покроя и цилиндре с четырьмя углами, стараясь обратить внимание публики, которую он привлекал всячески, например, пусканием фейерверков, произнесением речей, раздачею книжек, а потом вступал с нею в конфиденциальные разговоры... Один раз он пришел в Казанский собор, переодетый в женское платье, стал между дамами и притворился молящимся, но его несколько разбойничья физиономия и черная борода, которую он не особенно тщательно скрыл, обратили внимание, и, когда к нему подошел квартальный со словами: „Милостивая государыня, вы, кажется, переодетый мужчина”, он ответил: „Милостивый государь, а мне кажется, что вы переодетая женщина!” Квартальный смутился, а Петрашевский воспользовался этим, чтобы исчезнуть в толпе, и уехал домой», — вспоминал П. П. Семенов-Тян-Шанский. Недопустимое, немыслимое поведение в николаевском Петербурге!
В собраниях у Петрашевского, на которых «обсуждались распоряжения правительства, говорилось громко обо всем», активно участвовал Ф. М. Достоевский. Он принадлежал к радикальной части этого общества, считавшей необходимым создать революционную организацию, устроить подпольную типографию и т. д. А между тем слухи о собраниях у Петрашевского распространились по городу, и в кружок был заслан осведомитель, который больше года доносил обо всем происходящем в тихой Коломне. 15 апреля 1849 года Достоевский прочел на собрании знаменитое письмо Белинского 1бголю, распространение которого было запрещено. Письмо взволновало всех, и было решено размножить его в списках. Но ночью 23 апреля петрашевцев арестовали. Сорок три человека были заключены в Петропавловскую крепость; пятнадцать из них, в том числе Петрашевский и Достоевский, помещены в Секретный дом Алексеевского равелина.
Секретный дом — место заключения особо важных государственных преступников. Все связанное с ним было окружено тайной и слухами. Территорию Алексеев-ского равелина — старого крепостного укрепления — отделял от остальной части крепости ров с водой. В конце XVIII века здесь построили одноэтажное здание тюрьмы. Узницей этой тюрьмы была княжна Тараканова, выдававшая себя за дочь императрицы Елизаветы и претендовавшая на российский престол. Екатерина II поручила Алексею Орлову доставить самозванку из Италии в Россию. Орлов обманом залучил Тараканову на русский корабль, и в 1775 году она была заключена в Секретный дом Петропавловской крепости, где вскоре умерла.
В 1797 году здание Секретного дома перестроили, теперь в нем было двадцать одиночных камер. О том, кто их узники, знал лишь комендант крепости. Охранники этой тюрьмы сами были почти на положении узников: они редко выходили за ее пределы. Если заключенный в Секретном доме умирал, его хоронили на одном из пригородных кладбищ под чужим именем. Секретный дом просуществовал почти сто лет, и ни один узник не вышел из него на свободу. В 1826 году здесь содержались декабристы, а спустя двадцать три года двери камер захлопнулись за Достоевским и его товарищами. Здесь они восемь месяцев провели под следствием, ожидая приговора.
Достоевский получил характеристику Следственной комиссии — «умный, независимый, хитрый, сильный, упрямый». Допросы и материалы следствия производят странное впечатление: петрашевцев можно было обвинять лишь в дерзости мыслить, в замыслах, а не в действиях — но следствие велось так, словно их схватили накануне государственного переворота. Обвинители и обвиняемые говорят на разных языках и столь по-разному мыслят!
Николай I (в записке Следственной комиссии): «Пусть посадят половину жителей столицы, но пусть отыщут нити заговора».