Записки советского интеллектуала
Шрифт:
В Москве время летело быстро. Как я уеду через две недели от Татки? Однажды я признался в моих сомнениях Якову Лазаревичу.
— Забрало тебя! — сказал он. — Да ведь и стоит она того. Пожалуй, я помогу тебе устроиться здесь на работу. Но поможет ли это тебе вообще?
Так я поступил в проектную контору «Проектэкскавация» техником-проектировщиком.
— Что же — там больше оклад? — спрашивали меня ребята на руднике, когда я приехал оформить увольнение.
Нет, оклад был на полсотни меньше — и это не увеличило у них уважения ко мне.
И вот я сижу в огромном, светлом, сплошь стеклянном зале нового дома на окраине Москвы. Дом самый что ни на есть новый. В нем нет лестницы, а есть наклонный пандус без ступенек, который вьется, как нарезка винта, до самого верха. И лифт «непрерывный»: маленькие кабинки движутся все время, не останавливаясь. Входить и выходить надо на ходу, что требует известной сноровки и, конечно, мне нравится.
Стола у меня нет. Его заменяет положенная на спинку
Везло мне и на руководителей. Типовые проекты я делал под руководством молодого, ищущего, как теперь говорят, инженера Бориса Сергеевича Ситкина. Но больше всего дал мне Леонид Алексеевич Чистозвонов, в группе которого мы проектировали Раменский аэропорт. Началось, правда, с конфликта. Работа была секретной, и нас направили для нее в ЦАГИ [72] . Здесь мы и встретились с новым руководителем — долговязым, сухим стариком с головой Ивана Ивановича Перерепенка — редька хвостом вниз — и щелочками-глазами. Взгляд был жесткий, ничего не выражавший, кроме непреклонной воли. Начал он с точного хронометрирования нашей работы. Всюду был с нами: и обедать с нами ходил. Нас, привыкших уже к вольному режиму, да еще и надеявшихся, что вне конторы будет совсем вольготно, это злило чрезвычайно. То и дело вспыхивали перепалки. Но старик скоро показал себя стойким защитником наших интересов. Сам он с нами не стеснялся, но никому другому в обиду не давал. Он добился пропусков в ближайшую и лучшую из столовых ЦАГИ, а потом и вернулся с нами обратно в контору (она уже переехала в центр, в Спасоглинищевский переулок).
72
ЦАГИ — Центральный аэрогидродинамический институт имени Н. Е. Жуковского, разрабатывавший вопросы аэро- и гидродинамики для практического использования их в различных отраслях техники. Учрежден 1 декабря 1918 г. по решению ВСНХ. В 1925–1929 гг. при ЦАГИ была создана первая экспериментальная база с самой большой в мире в то время аэродинамической трубой, гидравлической лабораторией, гидроканалом и другими установками. В работах ЦАГИ были заложены основы технических авиационных дисциплин.
Приработок на сдельной стал высоким, а я был даже произведен в старшие техники (конечно, и с другим окладом).
Чистозвонов учил меня всему — от проектирования «красных» горизонталей будущей поверхности летного поля до мельчайших технических приемов. Но нередко заставлял (то есть, конечно, «просил») остаться после работы и не забывал позвонить раз-другой, чтобы узнать, не ушел ли я все же. Словом, был, как он сам любил говорить, отечески строг.
Уж эта сдельная работа! Многому она научила меня! Сначала казалось, что нужно только работать лучше — и высокий заработок обеспечен. Но уже скоро я заметил, что как ни старайся, а каждый месяц получаешь около сорока процентов сверх зарплаты. И если не стараешься — тоже. Это было неписаное правило, в строгом соответствии с которым заполнялись все наряды. До того, на руднике, я сам выписывал наряды рабочим — и всегда старался применять более высокие коэффициенты, за что не однажды бывал руган Барышевым. Тут тоже старались нас «не обидеть», но понятие это было растяжимым. Вот в чистозвоновской группе работа была новой, ненормированной. Нам установили временные нормы. Их легко перекрыли. Тотчас дали новые, повышенные. И так несколько раз. Потом мы с молодым инженером Сафроновым рационализировали расчет: с помощью простой геометрии сократили его так, что движок логарифмической линейки надо было двигать всего один раз, а не три раза для каждого вычисления. Это очень повысило темп нашей работы.
— Слушай, — сказал мне тогда Сафронов, — тебе достаточно заработать двадцатку в день?
— Пожалуй.
— И мне тоже. Тогда давай больше пятисот точек в день не считать, а то опять норму повысят.
Так
и сделали. И заслуга старика (который, конечно, о нашем сговоре ничего не знал) была в том, что у нас сохранился приработок пятьдесят-шестьдесят, а не сорок процентов.Впрочем, однажды мне позволили заработать, как говорится, «сколько влезет». Это было вскоре после известного «подвига» Алексея Стаханова и начала стахановского движения. На площади Ногина поставили фигуру стахановца. Во всех учреждениях объявлялись дни, когда каждый мог поставить рекорд. И вот у нас, вычерчивая профили, я выполнил больше двух норм и занял в тот день второе место по конторе.
Не знали мы тогда, что Стаханову заранее готовили забой, а то тоже сделали бы заготовки профилей и перекрыли бы так называемые «технически обоснованные» нормы в пять раз — так-то!
С осени 1935 года я поступил на курсы подготовки в вуз при МИИТе [73] . Думал на другой год пойти на вечернее отделение. Учиться и работать, конечно, было трудно. Если бы спросили, какое желание было в тот год основным, я не колеблясь ответил бы: спать.
— Жить стало лучше, товарищи! Жить стало веселее, — сказал тогда Сталин. — А когда весело живется — работа спорится.
73
МИИТ — Московский институт инженеров железнодорожного транспорта, основан в 1896 г.
И он, как всегда, был совершенно прав.
По всей стране ударили оркестры, загремели хоры, зазвучала:
Славная песня лесов и полей: Жить стало лучше, жить стало веселей [74] , —пел Краснознаменный ансамбль Александрова. Пели самодеятельные хоры. На Манежной площади перед праздником вырастала целая роща «вкусных» деревьев — мне больше всего нравилось «деревус колбасикус». Устраивались карнавалы с масками, при всяком случае — учрежденческие вечеринки.
74
Цитируется песня «Жить стало лучше» (музыка А. В. Александрова, слова В. И. Лебедева-Кумача).
Был снят запрет с танцулек. Все теперь учились танцевать.
И еще: появились проекты новых законов, которые предлагалось публично обсуждать.
Одним из первых — закон о запрещении абортов. Он взволновал всех. Конечно, всех взрослых — я к ним не относился. Но и меня заставили присутствовать на собрании в «Проектэкскавации». Теперь я понимаю, что тут было много по-настоящему трагичного. Но тогда выступление пожилой одинокой женщины-инженера, сказавшей, что для нее этот закон означает крушение всей личной жизни (кто же не побоится теперь иметь с ней дело?), показалось мне чересчур обнаженным.
— Иван Иванович! Можно мне уйти? У меня через полчаса занятия начинаются.
— Как, товарищи, отпустим Рабиновича? Пусть идет. Рановато ему все это слушать. А то вот тоже будет бояться жениться, — сказал пожилой, седой, очень красивый начальник нашей конторы Иван Иванович Мухин.
Майский праздник 1936 года. Дождь. Красные плакаты, красные палки для них — все линяет на руки. Как я уже успел здесь избаловаться — я закапризничал, что долго не сменяют: далеко нести плакат, но все же устыдился (сменили моего напарника — седого инженера Савельева) и в паре с Виноградовым донес плакат, докуда следовало. Это, впрочем, не помешало Виноградову, который был учрежденческим поэтом, «прописать» меня в стенной газете:
Рабинович молод очень, У Савельева седина в усах. Знамя Рабинович нести не хочет, Отдал Савельеву, говорит — устал. Товарищ Рабинович! Вам лет двадцать. Небольшие, пожалуй, года. А со старостью надо считаться, Уважать ее надо всегда.Это, конечно, была поэтическая вольность: несли не знамя, а плакат — и тот Рабинович Савельеву не отдавал. Но когда я рассказал о ней брату Вите, тот оценил положение трезво:
— Будь доволен, что написали так. Другая бы сволочь заострила политически: что будет, если молодежь не понесет наши знамена?
Нет, такого у нас в «Проектэкскавации» тогда еще не было.
А поэт был прав, по крайней мере, в одном: мне было без малого двадцать.
Мозжинка — Москва, 1968–1969 гг.
У меня еще есть шанс похорошеть
Он стоял посреди большого светлого зала. Белая хризантема красовалась в петлице его изрядно потрепанной блузы. Отложной воротничок был насинен до белизны левитановского снега. Красивую голову он, против обыкновения, высоко поднял, так что эспаньолка аж торчала. И эспаньолка, и усы, и пышная шевелюра — все, казалось, было чуть подсинено, как-то особенно, необычно белело.