Записки советского интеллектуала
Шрифт:
Дома у нас не висело никаких портретов. Но однажды брат Витя принес с квартиры свояка и повесил портрет Сталина. Отец, который никогда не вмешивался в то, как нам украсить свою комнату, неожиданно резко потребовал, чтобы портрет убрали. Я уже смотрел на это как на старческое чудачество: зачем убирать, когда все равно он везде висит — и в публичных местах, и в квартирах. Например, у моего любимого профессора Сказкина — над письменным столом.
Через некоторое время я сам принес андреевский портрет Ленина [93] . Удивился, что отец отнесся к нему положительно. Для меня Ленин и Сталин были тогда уже одно.
93
Скульптор
А когда мы видели беззакония и жестокость, на выручку приходила пресловутая теория «леса и щепок».
Как-то к нам зашел Павел Эдуардович Фере. Он отбывал ссылку и приехал в Москву едва ли не тайком. Когда он ушел, разгорелся очередной спор.
— Так что, и Павлуша — вредитель? — налетал на меня отец. — Павлуша, который еще в пятом году помогал крестьянам захватывать помещичьи имения?
— Нет, я не думаю, что Павел Эдуардович — враг народа. Тут какая-то ошибка. Но ведь, когда лес рубят, всегда щепки летят!
— Знаем! Сами в щепках бывали, — каким-то вдруг поникшим голосом сказал отец.
Это было уже незадолго до его смерти. Отец умер в 1940 году, к счастью, не дожив до войны. Хоронили его достойно: искреннее горе его сослуживцев и пациентов как-то помогало нам.
Хоть я еще не кончил тогда университета, юность ушла безвозвратно вместе с отцом. Последний год — это забота о семье, о заработке, напряженная подготовка к госэкзаменам. Я и не услышал даже речи Молотова о нападении на нас Гитлера (пресловутый союз с фашистами был морально так тягостен весь этот год).
Война наступила раньше, чем последний государственный экзамен.
Москва, 1969 г.
Последний мирный день
Конец августа. Последние дни лета.
В этом году много солнца. Даже жара. И предвечерняя прелесть Москвы-реки, глубокий покой ее излучины в Николиной горе. В лучшие дни ветерок ровно шумит вершинами сосен. Кажется, такая же чудесная погода была и в то лето 1939 года. Вернувшись из экспедиции, я сразу рванулся тогда к Боре на дачу. Много мне посчастливилось бывать на дачах, которые снимала тетя Беля. Всегда это были спокойные, уютные, хорошо устроенные гнезда для семьи, где-нибудь недалеко, но все же в стороне от железной дороги и потока дачников.
На этот раз тетка забралась дальше обычного. За Бронницами, в деревне, названия которой сейчас не помню, живописной, едва виднеющейся среди своих садов.
— А, Мишенька! Ну, дай бог всякому!
У Бори бывали выражения, вдруг полюбившиеся и часто употребляемые день, два, а то и целую неделю.
— И всю свою жизнь он посвятил мести. Об этом я расскажу в следующий раз (это сидящим перед ним двум подросткам). Понимаешь, они не читали «Монте-Кристо» [94] . Я им рассказываю (это мне).
94
Речь идет о романе Александра Дюма-отца «Граф Монте-Кристо» (отд. изд. 1845–1846).
И вот почти два дня с Борей в этой милой деревне, как оказалось, густо населенной Гейликманами: вслед за тетиной семьей сюда съехался почти весь клан дяди Тевы. Со многими я не был знаком и даже не подозревал, что так много есть у меня этих симпатичных сверстников-свойственников, отличавшихся веселым нравом и недюжинной изобретательностью в разного рода играх и проделках. Наверное, все и делалось и ощущалось особенно остро еще и потому, что кончались
каникулы и все предчувствовали новый трудовой год, когда не будет времени так часто видеться, так веселиться. Вечер, еще по-летнему длинный, прошел в нескончаемых забавах. Были, конечно, и городки, и лапта, и горелки, и казаки-разбойники, и иные традиционные игры «партия на партию», но все с какими-то собственными дополнениями, делавшими их уже не детскими, интеллектуальными и одновременно очень смешными (или это нам всем постоянно хотелось смеяться, достаточно было любого повода?). И, разумеется, шарады…Ночевать меня отвели к одним из новых знакомцев-родственников, в дом, где дощатая перегородка восхитительно пахла свежим деревом.
Но особенно запомнился (наверное, по контрасту со следующими годами) солнечный день, когда все разбрелись, кто куда. Мы с Борей с утра уютно устроились в саду. В то лето, как и сейчас, урожай в наших местах был необычно обилен, а яблони еще не вымерзли. Беседа шла под глухие удары падающих яблок, и мы прерывали ее время от времени, чтобы собрать и положить на скамью румяные крупные плоды. Иногда выходила хозяйка взять со скамьи яблоки.
— Что же вы совсем не покушали яблочков! — говорила она и оставляла добрую часть нам на съедение. А мы и раньше-то не воздерживались особенно.
После обеда пошли в лес. И здесь было не менее уютно беседовать возле кустов спелой ежевики, которая тоже порой нас отвлекала.
О чем мы говорили? Трудно даже перечислить. Прежде всего — о впечатлениях, ведь все лето не виделись. Но, пожалуй, больше — о прочитанном. При своих занятиях физикой, Боря имел острый интерес и тонкий вкус к философии, литературе, искусству. Всегда читал что-нибудь новенькое и увлеченно разбирал прочитанное. А я, гуманитарий, тянулся за ним. Не помню, спорили ли мы, как обычно, о тогдашних кумирах — Хемингуэе и Фейхтвангере. Но четко врезалось в память, что в этот день против обыкновения совсем не говорили о политике. Не избегали сознательно этой темы, а как-то так, осталась она за околицей деревни. Мирной деревни, хочется сказать сейчас.
А к вечеру надо было мне уже собираться: помнится, на следующий день назначен был в Историческом музее сбор тех, кто нанялся обрабатывать коллекции нашей экспедиции. Дело серьезное — интерес, да и заработок на всю зиму.
— Зачем же ты приехал на один день!
А мне и самому так хотелось остаться еще хоть на денечек!
Но нечего делать, простились.
А в автобусе, развернув газету, я прочел, что как раз накануне, в тот мирный, ничем не потревоженный день, в Кремле состоялись переговоры с приехавшим очень спешно господином Иоахимом фон Риббентропом. И фотографии. И его наглая физиономия. Чрезвычайно удовлетворенная, как у хорошо закусившего кота. И не менее наглое заявление, что он хотел бы ознакомиться с нашим лучшим в мире московским метро, но сейчас у него нет на это времени из-за многих других не менее важных дел, что он надеется проехаться в другой раз.
Внутри что-то оборвалось. Конечно, не от этого заявления, а от всего вместе — от чудовищного, циничного поворота к дружбе с гитлеровской Германией, от такого характерного изменения тона прессы, от нестерпимой тяжести мысли, что мы вступаем в войну не на той стороне.
Так кончился тревожный мир, в котором мы жили тогда.
Но все же то был мир. А теперь все рухнуло… Вчерашний и даже сегодняшний до вечера день — все отодвинулось молниеносно в далекое прошлое, в другую, уже недосягаемую жизнь.
Мне могут сказать, что это неверно. Что все было сделано, чтобы сохранить мир, что война наступила позже. Но ведь здесь написано, как я воспринимал случившееся. А для меня — и, думается, еще для очень многих — последующие месяцы уже не были мирными. Еще до вероломного нападения на Брест.
Николина Гора, 23 августа 1981 г.
Часть 2
Война и после