Записки советского интеллектуала
Шрифт:
В 1940 году Городцову исполнилось восемьдесят. Юбилей праздновали пышно, но, конечно, мы, студенты, на нем не были. Из уст в уста передавали, что юбиляр на торжественном заседании во всеуслышание заявил о своем желании вступить в партию.
Началась война. Как уже сказано, в октябре 41-го университет эвакуировали. Но вскоре в Москве возобновились занятия — оставшиеся профессора учили оставшихся студентов. И нас слили с ИФЛИ — институтом, с нами соперничавшим. Каждая кафедра была теперь и в Ашхабаде, куда эвакуировался университет, и в Москве. Кафедрой археологии заведовали в Ашхабаде Арциховский, в Москве… Городцов: он ведь занимал кафедру в ИФЛИ. Конечно, его мы и не видели:
Наступил март 42-го. В только что отбросившей немцев голодной и холодной Москве решено было отметить семисотлетие победы Александра Невского над немецкими рыцарями — знаменитого Ледового побоища. И моя диссертационная тема о новгородском войске неожиданно стала актуальной. В университете готовилась сессия, посвященная Ледовой битве, и наша кафедра решила тоже устроить заседание. Я, тогда ассистент кафедры, должен был сделать доклад о вооружении новгородского войска. Конечно, на квартире Городцова.
Волновался, естественно, до чрезвычайности. Помимо того, что это был первый нестуденческий доклад, который нужно было сделать «на равных» с преподавателями, было еще одно опасение. Как посмотрит на меня старик Городцов? Ведь я — ученик его изменившего ученика, Артемия, с которым отношения порваны. Может быть, скажет: «Это что за молодой человек?» А тут еще за несколько дней до заседания он потребовал к себе рукопись моей работы, чтобы ознакомиться с ней как следует.
Настал вечер моего испытания. Городцов жил, оказывается, в одном из пречистенских переулков, совсем недалеко от меня. Старая интеллигентская квартира с просторными комнатами, заставленными мебелью начала века, вызывала какое-то особенно жалостное ощущение из-за еще большей, пожалуй, запущенности, чем обычная тогда для Москвы. Холодный, промозглый воздух еще усиливал это впечатление. Но хозяин выглядел симпатично, по-домашнему. На нем был стеганый халат и черная круглая шапочка с красным шариком. Василий Алексеевич уютно уселся в кресло перед большим письменным столом, тщательно укутал пледом ноги. Мы расселись кругом — кто в кресле, кто — на стуле. До начала заседания разговаривали, конечно, о войне.
— Вот сейчас нянчатся с мужиками, которые мешки денег жертвуют на танки. А я бы такого потряс как следует: «Откуда у тебя деньги!» Ведь небось наспекулировали все!
— Хороши воззрения для молодого члена партии, — сказал мне потом Киселев. Но тогда он, конечно, промолчал и вообще держался с Городцовым неприятно льстиво.
Плохо помню, что я говорил, о чем меня спрашивали, какие делали замечания. Даже Городцов. Кажется, он говорил что-то о лучниках, о стрелах, приспособленных для пробивания кольчуги. Но живо ощущаю мальчишеский задор, с которым я ринулся с ним спорить. Кажется, именно это старику понравилось, он снова отвечал мне без всякой снисходительной нотки. В заключительном слове похвалил доклад и как-то удивительно тепло пожелал мне успеха:
— Работайте, работайте — у вас получается интересно.
Понятно, я был окрылен.
Тогда в последний раз я видел Городцова живым. Года через два он умер.
В византийском зале Исторического музея стоял на высоком постаменте его гроб. Музыки не было: ее должен был обеспечить я и не сумел «раздобыть» оркестр — время было еще военное.
Мы прощались с Василием Алексеевичем, отчетливо ощущая, что с ним уходит целая эпоха — не только в нашей науке, но и вообще в жизни, что не осталось уже больше таких людей, как он.
Алма-Ата, май 1970 г.
Великий Новгород
В конце октября 1944 года мне неожиданно предложили поехать в Новгород, тогда только что освобожденный от немцев. Отстраивать его были посланы молодые ребята-комсомольцы из разных мест, имевшие навыки строительных работ, но совсем не знавшие, что это был за город. Чтобы поднять дух этой молодежи, ЦК комсомола решил послать историка с лекциями о Великом Новгороде.
И вот я схожу с экспресса «Красная стрела» на станции Чудово. Темно — хоть глаз выколи, кажется, что кругом одни развалины. Но где-то чуть светится щелочка. Спотыкаясь, иду на этот свет — и попадаю во временное помещение станции. Топится «железка», и так как до поезда на Новгород еще несколько часов, я решаю остаться пока тут: не бродить же в кромешной тьме. Наверное, я напрасно сел близко к печке: народу набилось сразу множество, а к двери уже не протиснешься. Кое-кто, впрочем, пытается; возникает шум, ссоры. Я не заметил, откуда вышел дежурный, фигура вполне чеховская: заспанная физиономия, красная фуражка, в руке — фонарь.
— Что тут у вас?
— Товарищ начальник, ребенок хочет на горшок, а нам не дают выйти, — обращается к нему женщина.
— И что ты мне все: на горшок, на горшок! Что за бес-куль-турье такое! Женщина умолкла. Дежурный величественно продефилировал туда, откуда пришел.
Наконец подали поезд. Рассвело, и я увидел тяжкую картину обезглавленного леса. Почти все верхушки деревьев были срезаны как бы гигантскими ножницами. Так поработала артиллерия. В этом поезде возвращались в основном те, кто был эвакуирован или вообще как-то успел уйти при наступлении немцев. Больше — женщины, дети, но были и мужчины средних лет.
До знакомого вокзала поезд не дошел. Остановился в Григорове, где уцелели еще какие-то дома и размещалось руководство вновь созданной Новгородской области. Жили тесно. Меня поместили в большой комнате, которую занимали пять секретарей обкома комсомола (один — с женой), а кроватей было всего пять — я спал на кровати секретаря, уехавшего в командировку. Но поразило меня не это, а то, что кормили по тогдашним понятиям даже роскошно. Я-то думал, что здесь трудно прежде всего с едой, и взял, что мог, из Москвы. Но ничего не понадобилось. Кажется, за всю войну я не ел так изысканно, как в этой обкомовской столовой.
Каждый день читал по 2–3 лекции. Сначала персоналу обкома, пропагандистам, потом — непосредственно в общежитиях, временных мастерских. Слушали на редкость внимательно, задавали вопросы, иногда даже спорили: «А мне говорили или я читал то-то». Особенно много о том, почему Новгород — по сравнению с чем он уже в те древние времена был новый? Вот есть же Старая и Новая Ладога, а Старгорода нет же. Видно, много ребят было из области.
Рабочим лекции читались, конечно, после смены, так что возвращался я поздно. Зато короткий осенний день бывал иногда свободен. Надо ли говорить, что при первой возможности я пошел «в город»?
Но города не было. Он был не просто разрушен. Он зарос сорняками, поднявшимися выше человеческого роста: немцы не разрешали тут жить, а почва пожарища плодородна. Кое-где между зарослями чертополоха и иван-чая виднелись надписи: «Улица разминирована». От деревянных домов остались лишь печи с нелепо торчащими трубами. А вокруг печи лежал брошенный скарб: кастрюля, утюг, швейная машина. В какой же, должно быть, крайности покидали люди свой дом, если бросили даже такую ценность, как швейная машина!