Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Записки советского интеллектуала
Шрифт:

— Ну расскажи нам, как там живут.

— Ты знаешь, что меня больше всего поразило — полная их свобода. Там можно говорить все, что взбредет в голову, и делать все, что тебе по карману. Я вот пошел смотреть «порно», и никто не порицает этого. Нам захотелось увидеть Ниагару, а не было канадской визы. И что? Сели и поехали — благо близко. Замечание нам сделали по этому поводу только уже здесь, когда вернулись. Но строгое.

Все же их выпустили и еще раз через два года. Снова побывали они в Америке. Кажется, к этой поездке относится первая жалоба на Осину черствость. Рива говорила, что он знал о заветном желании человека, сделавшего в свое время много для Илюши, иметь какие-то редкие марки. И не купил ему их, так как счел цену слишком высокой. Не берусь судить, но Ося и в прежние времена не любил делать

дорогие подарки. Это тоже был один из принципов, как мне кажется.

Они были теперь вполне обеспечены. «Живи в довольстве безобидно», как сказал поэт. Но тут-то и настигла Осю болезнь. Точнее — обострилась старая. У него, как оказалось, после ссылки все время был очень высокий результат РОЭ, но считалось, что это — так, случайно, его необъяснимая особенность. И вдруг эта особенность заявила о себе самым ужасным образом. Начались чрезвычайно сильные кровотечения. И обнаружилась невероятная хрупкость костей.

— Понимаешь, я теперь поворачиваюсь в постели очень осторожно: уже не раз при этом ломались ребра, — сказал он мне как-то.

Болезнь Блеэра — так, кажется, это все вместе называлось — неотвратимо делала свое дело. Не раз Осю клали в Боткинскую больницу, куда вообще трудно попасть. Но врачи заинтересовались: как это Ося болен такой болезнью уже лет двадцать — и все еще жив (вот как стоял вопрос!); наблюдали его (сказать «лечили», кажется, нельзя — просто старались облегчить страдания).

В краткие периоды относительной стабилизации (не скажу «улучшения») Ося написал воспоминания о годах тюрьмы, лагеря, ссылки. Читая их, я не мог прежде всего не заметить, что у него настоящий литературный талант. Некоторые детали так ясно написаны, так запали мне в душу, что помню их сейчас. Например, такие.

Еще в камере подследственных от негодной тюремной пищи у него сделался злокачественный понос. Ося ослабел и надолго терял сознание. «Вот как-то лежу в полузабытьи на нарах и слышу, что старший камеры говорит какой-то очередной комиссии:

— А вот этот заключенный у нас умирает.

И, собрав все силы, я сказал довольно внятно: «Нет, я не умираю!» Может быть, неточны какие-то слова, но суть я передаю, уверен, точно.

А в лагере, когда узнали, что Ося — горный техник, поручили ему какой-то хронометраж (ведь и там были свои нормативы, свои исследования!). И очень удивились, когда после работы он принес секундомер обратно:

— Возьмите, пожалуйста, у меня его все равно украдут или отнимут.

Их ведь держали вместе с уголовниками.

А как-то он в очередной раз «доходил» настолько, что его даже оставили в бараке, когда всех погнали на работу. И можно было обойти вокруг барака. Ося нашел куст, покрытый какими-то неизвестными ему ягодами. Но безошибочный инстинкт подсказал, что их надо есть. Ел два или три дня и снова встал на ноги.

— На шестьдесят третьем году жизни… — сказал мне Ося в кабине лифта, когда мы возвращались после краткой прогулки.

И вот мы стоим в зале крематория у Осиного гроба. Пришло много еще школьных друзей.

— Скажи… скажи… — подталкивают меня.

— Мы прощаемся с тобой, Ося. Ты прожил трудную жизнь, прожил ее мужественно. Пусть будет тебе пухом земля!

И больше не мог говорить — так судорога схватила горло.

…Когда стали расходиться, Осин университетский друг и «подельник», Юра Цедербаум, сказал мне несколько слов, наверное, чтобы утешить. И до сих пор я ему благодарен.

Узкое, 5–17 сентября 1986 г.

Раскопки в Москве

И тут в моей жизни произошел поворот.

К лучшему? К худшему? Как сказать… Мне-то казалось, что я возвращаюсь на старый путь — к археологии. Более того — к теме, начатой еще на студенческой скамье с Петром Николаевичем Миллером, которую просто обязан закончить. Обязан памяти покойного Петра Николаевича довести до конца начатое, и кажется, сделать надо не так много. Работы на несколько лет. А потом опять смогу заняться любимым Новгородом, вот только опубликую материалы наблюдений и проведу раскопки. Первые раскопки в Москве! Не думал я тогда, что бросаю камень в воду и пойдут круги — не дай бог! А «побочные последствия», как заноза,

засядут в сердце и будут колоть до старости. Не думал и о том, что определяю весь свой научный, а может быть, и вообще жизненный путь.

А началось все просто. С невинного вопроса:

— Вы не помните точной даты первого летописного упоминания Москвы? Месяц хотя бы, если уж не число? — спросил меня на одном из заседаний Отделения тогдашний ученый секретарь ИИМКа, Павел Николаевич Шульц.

— Четвертое апреля 1147 года! — эта сакраментальная дата прочно сидела в памяти еще с миллеровских времен.

А дело было в том, что приближалось восьмисотлетие с того времени и его вознамерились отметить чрезвычайно пышно — как один из первых послевоенных всенародных праздников. Забегая вперед, скажу, что юбилей столицы всего прогрессивного человечества (как тогда говорили и писали) превратился в нечто самодовлеющее; в сиянии его лучей как-то даже не видно стало самого юбиляра — древней Москвы. Одно празднество сменяло другое, и даже начало их было перенесено на 8 сентября, чтобы лучше подготовиться. Почти на полгода позже действительной даты, до которой, кажется, никому не было дела.

Но в конце 1945 года еще мало кто чувствовал эту аляповатую самодовлеющую пышность, кроме, может быть, Самого (а он как раз любил такое), его ближайшего окружения и вообще тех, кому надлежало все устраивать и кто хорошо знал вкус великого вождя.

В такой обстановке директор Института истории материальной культуры Академии наук, Александр Дмитриевич Удальцов, чувствовал себя несколько неуютно: Москва все еще не была исследована археологически. В этом первом городе мира еще ни разу не было настоящих раскопок, тогда как в десятках других больших и малых городов — начиная с Киева и кончая Звенигородом — еще до войны, а то даже и во время нее Институт раскопки провел. В общем-то, ничего особенного тут не было, но если учесть лакейскую натуру Удальцова, положение его могло стать весьма щекотливым. Выход, казалось бы, прост: организовать раскопки в Москве. Но кто возьмется за них? Кто бросит свой, издавна облюбованный объект и возьмет этот новый — труднейший, ответственнейший, находящийся у всех на глазах? Ведь раскопки в Москве не только не обещали блестящих результатов, но и таили в себе массу трудностей.

Прежде всего — научных: наблюдения показали, что культурный слой города чрезвычайно перерыт и древнейшие наслоения нарушены, а может быть, и вовсе уничтожены более поздними земляными работами. Что бы там ни было, «читать эту книгу» наверняка будет непросто. Затем — организационных: в таком оживленном городе трудно найти место, где можно было бы копать, не нарушив движения, коммуникаций и пр. Да и финансовых: денег предусмотрено не было и взять вроде бы негде, а надо много. Наконец, по тогдашним представлениям, политических (а не полицейских?) — ведь Кремль был резиденцией Сталина. Но главное — трудностей морально-персонального плана: кто конкретно будет работать? Раскопки в Москве начисто лишены поэзии археологической экспедиции. Ни тебе древних башен (Кремль исключается), ни уединенно стоящего над маленькой речкой городища, ни езды на верблюдах, ни житья в палатке, ни вечерних бесед у костра, ни ночной рыбной ловли. Ни, наконец, полевого довольствия, а это тоже немаловажно. Выезжая даже в ближнее Подмосковье (не говоря уже о более удаленных местах), археолог получает дополнительную оплату. В Москве работать труднее, а полевых платить не будут, поскольку работник-то не едет никуда.

Когда-то Москвой занимался Арциховский, возглавлявший наблюдения при строительстве метро. Но он прочно осел на раскопках Новгорода. Работал здесь и Рыбаков, но сейчас он был, кажется, совсем вне института и (о, ужас!) думал возглавить раскопки в Москве, но от Исторического музея. Не остаться бы вовсе на бобах!

Тут-то и начали говорить со мной. А я, не подозревая всех этих личностных сложностей, только и мечтал вернуться в лоно родной археологии. Сначала говорили полунамеками. Например, Киселев, ставший тогда заместителем директора ИИМК, встретив меня в коридоре, как бы случайно спрашивал, есть ли у меня звание старшего научного сотрудника, и тем давал понять, что они уже думали только, на какую должность меня зачислить — младшим или старшим. Я-то пошел бы и младшим — так хотелось в «родной» институт.

Поделиться с друзьями: