Записки странствующего энтузиаста
Шрифт:
То есть Ватерлоо и насморк были не последствиями друг Друга, а были последствиями общей для них причины, лежащей далеко за рамками пушечной пальбы и императорских соплей.
Дорогой дядя!
Я даже вспомнить ни черта не могу из того, что я чувствовал, когда сходил с ума от любви, а уж не то, чтобы испытать заново нечто подобное! Нет, правда.
Каждый раз любовь куда-то уходила.
Конечно, любовь свободна, но мир почему-то она не чарует. Вот беда. Иногда я встречал так называемых однолюбов с голодными глазами жуликов. У одного любовь была якобы в прошлом, другой якобы ее ждет. А те, у кого она якобы длится
История с обезьяной стала широко известна, меня стали заманивать, а я — выкручиваться, и периодически мне предлагали попеть:
– Неужели вы больше не поете?
А я и не пел никогда. Поют певцы. А я делился чем бог послал. Они здесь совершенно не понимают разницы.
Но все же я бывал, понимаете ли, бывал… И вот однажды, возвращаясь из гостей, я увидел в лифте эту девушку, ну ту самую, о которой я уже писал тебе.
Она была в чем-то осеннем с шапочкой.
У меня бешено заколотилось сердце, дядя, веришь ли!
Она подняла на меня глаза и сказала:
– Я хочу от вас ребенка.
Я настолько обалдел, что спросил:
– Как? Прямо сейчас?
Лифт остановился. Раскрылись двери. Но она протянула руку и нажала кнопку верхнего этажа.
Когда двери захлопнулись, она размахнулась и хотела врезать мне по скуле.
Но я сделал нырок и провел прием из дальневосточной борьбы «кира-син», с захватом руки и обеих ног, и почувствовал, что они приятные. Потом нажал кнопку «стоп» и — первого этажа. Все это заняло не больше мгновенья. Двери снова раскрылись, и я пронес ее мимо лифтерши, как пастух несет телку в испанском фильме, я видел.
Лифтерша проводила нас глазами и снова стала читать журнал «Экран». В этом доме она и не таких видела гостей.
Ноша моя была изрядно тяжелая и мешала мне влезть в заказанное по вызову такси, но я терпел все. Как-никак я тащил будущую мать моего ребенка.
Таксист тоже ничему не удивился. Он тоже еще и не таких клиентов видал. Я сказал ему, куда ехать, заплатил в оба конца, и у него отпали все сомнения.
Когда мы поехали, пустые ночные улицы помчались нам навстречу, она положила голову ко мне на плечо, и я услышал спокойное дыхание.
Мы ехали молча, и я представлял, какая она будет с пузом. Эта картина мне нравилась. Когда мы вылезли из машины, ночной воздух был мокрый и липнул к лицу. Машина укатила, а мы стали уходить от запаха бензина в сторону темной дачи. У ступенек она сказала:
– Еще раз… Этот же прием.
И я снова перекинул ее к себе на шею.
Доски пола скрипели, как будто шел олимпиец, и я впервые порадовался, что моя дверь в коридоре первая и за ней нет окон.
В комнате я поставил ее на пол, перенес дверную ручку внутрь, и схлопнулся.
– Кого это вы притащили? — спросила Кристаловна из-за двери. — Пьяного?
– Нет, — честно сказал я. — Это обезьяна из Академии наук… Экспериментальная.
Когда я отошел от двери, где я на всякий случай загораживал замочную скважину, мою шею обхватили две голые руки, и холодный, как у щенка, нос уткнулся мне в щеку. Наутро Кристаловна постучала. Чтобы не разбудить спящую, я тихонько отворил дверь, приподнимая ее от пола.
– Ну что?.. — шепотом спросил я. Но она все же пролезла и уставилась на мать моего ребенка, которая все же проснулась.
– Вы и есть обезьяна? — спросила Кристаловна. Мать моего ребенка
кивнула.– Бессмертная, — сказал я.
Дорогой дядя!
Через месяца полтора, когда мы поохладели друг к другу настолько, чтобы можно уже было жениться, она сказала однажды:
– Что сделал Петр Первый?
– Он много чего сделал.
– Прорубил окно в Европу, — сказала она.
Ну, решили договориться с Кристаловной, что за мой счет («Почему за твой счет? За наш счет!») мы прорубим заднюю стенку моей (нашей!) комнаты и сделаем окно.
– А зачем? — спросила Кристаловна. — Вам темно?
– Нет.
Это правда. Я возвращался с работы только ночью, она тоже.
– Вам душно?
– Нет.
После случая с жуликами и дверной ручкой я над дверью сделал открывающуюся фрамугу.
– Так зачем же вам?
– Мы хотим прорубить окно в Европу! — заорал я. — Как Петр Первый!
– А что вы там ожидаете увидеть? — спросила Кристаловна.
– То же, что и Петр Первый. Белый свет.
– Не знаю, что увидел он, — сказала Кристаловна подчеркнуто. — Но вы увидите света не больше, чем через фрамугу.
– Это почему же? — спросила мать моего ребенка, бессмертная обезьяна, экспериментальная.
– Потому что там, где вы хотите сделать окно, вы увидите нужник, — сказала Кристаловна.
– И клочок неба над ним. И весь белый свет вам покажется с овчинку, которая не стоит выделки.
Она опять была права. За домом была наша уборная, мимо которой меня однажды провезли.
– А если ее перенести?
– Откроется нужник соседей. Все застроено.
– Да, — сказал я. — Вся Европа обращена к нам своими нужниками.
– А мы к ней своими, — сказала мать моего ребенка.
– Стоит ли прорубать окно? — сказал я. Она кивнула.
– Вы его и не прорубите, — сказала Кристаловна. И пошла себе куда ей надо.
– Все стало как-то символично, — сказала бессмертная, экспериментальная. И легла на кровать. Я тоже.
Фрамуга потемнела. Неужели мы так долго молчали?
– Ах, — прошептала она. — Я так мечтала поглядеть, хоть бы в щелочку.
– А что нам мешает? — спросил я. — Проковыряем.
Я дотянулся и вытащил из-под кровати дрель. Я высвободился из милых объятий, и, приставив дрель к стене, стал вращать ручку. Сверло легко прошло обои, штукатурку и почти без скрипа вошло в бревно. Потом во что-то уперлось. Это ясно, чересчур короткое сверло. Я как-то забыл про это.
– Погоди, — шепотом сказал я, — достану большой буравчик.
Дорогой дядя, я буравил и буравил, сначала там, где она мне показала, потом рядом. Результат был один.
Дорогой дядя, где бы я ни сверлил, и бурав и сверло (я догадался, что дело не в длине инструмента) упирались во что-то чересчур прочное для моих угасающих усилий. Дорогой дядя, я пишу так искренне и так простодушно, потому что у меня нет задачи, как у порядочного романиста, создавать «напряженку» из боязни, что читатель соскучится или утомится. Кому надо, дочитает, а кто не дочитает — тому не надо. Дорогой дядя, ты вправе спросить — неужели я опустился до того, чтобы писать для небольшого числа лиц? На это я отвечу, дорогой дядя, нет, нет и нет. Я рассчитываю не на тех, кто дотерпит до конца этого повествования, а на тех, кто доживет до того момента, когда продажных шкур, подобных профессору Ферфлюхтешвайну, будут развешивать на фонарях с криками «Са ира!» или еще с какими-нибудь криками. Потому что, если на минуту допустить, что этого не произойдет, то ни у этого повествования, ни у любого другого — читателей не останется.