Записки странствующего энтузиаста
Шрифт:
Ну, факт, мы входим в какую-то комнату учебного центра под эту песенку. Кто-то поставил мою старую пластинку. Одно время, дорогой дядя, ее так сильно пели, эту песенку про полустанок, что меня даже успели возненавидеть черно-белые графы, графики и графини. Но я был рад, что, по крайней мере, эту песенку здесь, в учебном центре ВАЗа, — знают.
ИдетНу что ж, дорогой дядя, я не возражаю, пусть знают, как я к ним на самом деле отношусь. Родные вы мои.
Потом нам объясняют, для чего существует учебный центр и как любой, который работает, может увеличить здесь свое образование. И книголюбы с книгой сидят, опустив глаза, и, видимо, стесняются. Еще бы! Приехали столичные штучки, и каждый может подарить книжку с автографом. И я тихо зверею, и мне хочется сказать им: «Ребятки, мы не столичные штучки, мы поэты. Столичные штучки работают „под Европочку“, а мы — специалисты по судьбе».
И я говорю кому-то, сидящему рядом:
– Чего это вы сидите, как на смотринах? А она мне отвечает:
– Чаю хотите? У вас совсем остыл.
Дорогой дядя, на конференции я почувствовал, что дико хочу курить, а курить в зале было нельзя, поэтому я договорился с Андреем Ивановичем, что он меня объявит первым, и потом я пойду покурю куда-нибудь.
Тогда я вышел на трибуну и сказал им примерно следующее:
– Нельзя понять, что сегодня происходит в мире, если не понять того, что происходит в семье, что происходит в каждом доме… Поле не делится на колосья — оно из них складывается. …Надо вспомнить, что и человечество не делится на людей — оно из них складывается. Мы живые… Что значит «бороться за мир»? Проголосовать на антивоенном митинге? Перечислить в Фонд мира часть зарплаты?
Одна простейшая мысль мало до кого доходит. Вот она: после того, как мы объявили, что первые не кинем, и призвали остальных объявить то же самое, — и нет проблемы, после этого всякие удивительные возражения выглядят грязно и увертливо. Потому что это основа основ, а все остальное — штучки. И все это видят, и потихоньку начинают ненавидеть платных штукарей, и понимать, что к чему, и дозревать. И что поэтому у нас, к счастью, нет задачи ложиться на рельсы, чтобы не проехала бомба, мы ее просто отменим при согласии остальных поступить так же, а надо быстрей становиться богатыми, потому что с богатой державой считаются даже те, кто ни с чем и ни с кем не считается.
Я помню зал амфитеатром, освещенный теплым светом, и как я стоял на кафедре, словно профессор, и старался говорить обыкновенными словами, потому что даже профессор на свидании с возлюбленной, видимо, старается не говорить терминами. Потому что термины может выучить кто угодно, а возлюбленная смотрит и думает — ну хорошо, я знаю, что у тебя хорошая память на термины, но ведь и у меня не хуже. А что ты скажешь мне лично?
Родные мои, вы думаете, что только вы меня разглядывали? Вы ошибаетесь, если так думали. Я вас тоже разглядывал — незнакомых мне мужчин и женщин, которые хотели понять, почему всемирная спекулянтская сволочь все время их пугает? И неужели эти барыги не понимают, что их прибыли, барыш, калым, бабки и башли ничего не стоят, если не будет всемирных нас, которые все и всемирно производят? И зачем Белому дому превращаться в Желтый?
Дорогой дядя!
Если автор погрозился, что знает нечто такое, что оно может подставить подножку концу света, то надо про это и писать, чтобы этот проклятый и малоуважаемый Апокалипсис кончился простой вонью.
От конца света ни моральные возмущения, ни проклятия не спасут, ни двести сортов колбасы, ни боевые
охранения этих сортов.Потому что бесполезно таранить тупик, если его с двух сторон таранят, а надо вспомнить, что этот тупик не абсолютный, а всего лишь исторический и сильно истерический. Но надо вспомнить, что у Истории в отличие от истерики есть одно свойство — она, смеясь, расстается со своим прошлым. А это и значит, отступить назад и, разбежавшись, эти тупики перепрыгнуть. Хоть в космос. Вечереет… Ох, как вечереет…
Потом женщина эта говорит, в вишневом платье, от которой глаз не оторвешь, но я стараюсь, чтоб это было незаметно. Я не курортник, даю вам честное слово. Я просто влюбчивый. Оказывается, она не местная, не из того городка, который был здесь до Тольятти, а теперь почти весь накрыт морем, по которому мы едем. Она с Украины и не знает, что здесь во время войны была расположена наша часть, и нас здесь держали, держали, держали, и ребята просились на фронт и изнывали от тоски, которая выше страха смерти, а ведь на фронте убивают, не так ли? И очень многие умирали от этой тоски и от этого мороза. И как меня и Толю вызвал к себе полковник, который устал от наших прошений, и спросил — почему мы ноем и отпрашиваемся, может быть, мы трусы? Так стоял вопрос. И мы заткнулись и терпели до конца. Толю потом искалечили в гоминьдановской тюрьме, но он вернулся, и у него теперь награды. Мне тоже потом дали орден Красной Звезды и медали. У всех по-разному сложилась жизнь. Полковник потом погиб.
– Я в войну был мальчишкой, а потом я стал летчиком-испытателем, и вот теперь поэт…
– А я войну помню плохо, я была еще маленькая, но я не могу забыть постоянный голод в нашей семье… Мой отец был конструктором знаменитого танка Т-34… — сказала пятая.
И села.
– Ира… — говорю. — У меня есть песня про танк Т-34, который стоит в чужом городе на высоком красивом постаменте… Ира, я даже не подозревал…
А я уже забыл, как эта песня начинается. Она написана очень давно. Я попытался несколько раз вспомнить слова, но не мог. Поэтому я сказал: «Прости…» И поцеловал ей руку. Но все-таки конец вспомнил. Там такие слова:
…И я на куклу не смог наступитьИ потому — убит…И занял я тихий свой престолВ весеннем шелесте трав,Я застыл над городом, как Христос,Смертию смерть поправ.И я застыл, как застывший бой.Кровенеют мои бока.Теперь ты узнал меня — я ж — любовь,Застывшая на века.– Гоша, — сказала она и долго молчала, а потом говорит. — …Дай мне эти слова.
– Конечно… — говорю.
А меня уже колотун бьет. Потому что я тоже человек и не все могу вынести. И тут встает Ольга Андреевна, наша общая мать, и сестра, и товарищ, и организатор этой поездки — такая уверенная, улыбчивая и благополучная, и ласковая и начинает рассказывать, как она девочкой встречала Победу, и подходили пароходы по реке, и подъезжали эшелоны по рельсам, и возвращались оставшиеся люди с войны, и женщины кричали, и дети расхватывали отцов и, вцепившись в руки мужчин, льнули к этим рукам, и вели своих отцов по улицам, а к девочке Оле отец не приехал.
И тут все видят, что Ольга Андреевна давно уже плачет и не может говорить, и ей говорят, не надо, не надо, но она доканчивает.
И тогда она подошла к одному незнакомому, который все оглядывался по сторонам, и успела попросить его, пока к нему никто не подошел, чтобы он сказал всем, что он ее папа, и прошел с ней по улице. И тот согласился и прошел с ней по улице. Почему не исполнить такой пустяк, если ребенок просит, не правда ли?
– Не надо, не надо, — говорят ей. А я уже ничего не говорю.