Записки странствующего энтузиаста
Шрифт:
— А японская фирма и не разбирается, где испортилось. Ей выгодней прислать взамен готовый блок.
Вот это размах! Да, размах. И эти уроды заменяют труд множества людей, которые благодаря этому могут себя посвятить человеческой работе. Но я однажды видел, как разгружали машину с манекенами для модных витрин. Их вытаскивали — великолепные подобия красавцев и красавиц — с глазами и ресницами, как у людей, — их несли, бесстыдно оголенных, вниз головами и прислоняли к стене, у которой они сидели, нелепо растопырив ноги. Это было непереносимо. Было впечатление, что разгружают душегубку.
Но я на секунду представил, что эти динозавры переворачивают не автомашины, а людей, и у меня заложило уши, и во рту горечь, как от хинина при тропической малярии. Нет, это не надоевшие призывы к поляночкам, шалашикам, и пещерочкам, и ходьбе на четвереньках, не только потому, что от этих мечтательных забав возникает реальная голодуха, но и потому, что в этих пещерочках может поселиться Пол Пот и иже. Однако не подойдет и «философия», которая стоит за этими бессрочными фирменными динозаврами.
Чересчур долго у нас по барахлу и еде было хуже, чем у них. Поэтому мы так рвались, чтобы у нас по барахлу и еде было не хуже, чем у них, что кое-кто стал забывать, что нам подойдет только другое.
Что другое, дорогой дядя? То, что мне приоткрыл на мгновенье в этой короткой поездке его величество, как раньше говорили, рабочий класс. Что же именно? Довженко это называл — «благородная норма».
А фирмы на благородную норму чихали и не могут остановиться, но если и мы о ней забудем, то человечество никакие роботы не спасут, потому что даже жулики знают — жадность фраера сгубила.
Потому что не они, а мы — главная людская надежда — вот эти все, которые все это выпускают и изобретают облегчающие роботы, а потом идут послушать поэтов в обеденные перерывы, потому что не хлебом единым и не шмотьем жив человек. Грация — это не походочка и не проходочка. Грация идет изнутри. И спасибо, родные, за восхищение. Или, как говорят в итальянских фильмах, грация, синьоры, грация.
Дорогой дядя!
Я знал, дорогой дядя, что рано или поздно у нас с тобой зайдет разговор о красоте. Тем более, что есть мнение, будто она спасет мир.
А позвольте спросить, каким образом? Все станут такие лапочки, что глаз не оторвать? И ни у кого ни на кого рука не поднимется?
Во-первых, не верится. Я видел, как лапочки приезжали во Вьетнам и танцевали перед зелеными беретами. Боже, какие ноги! После просмотра ног «зеленые береты» избивали вьетнамских детей с еще большим аппетитом.
А во-вторых, чем заниматься, если лапочки наш мир все же спасут? Размножаться? Рано или поздно соскучишься.
Я не настолько глуп, чтобы давать определение красоте. Во-первых, написаны тонны определений, которые ничего не значат, а во-вторых, красота так же уворачивается от определений, как и талант.
И, по-видимому, красота — это симптом чего-то большего, что покрывает все определения. То есть за ней стоит «уголок». Дорогой дядя, и нынче, в эту пустынную ночь, мне открылся «уголок», который стоит за красотой. Ну, конечно же! Такая простая и очевидная вещь, что я даже
завыл:– Надо же! Опять это под самым носом! Такая тоска!
– Чего ты воешь? — сказала жена. — Ну чего ты воешь? Я отстранился от ее руки и сказал:
– Не надо больше спорить, что есть красота и какая интересней — телесная или духовная, хрен ее знает. Когда как. Все, конечно, приветствуют духовную. Но и ноги есть ноги.
– Я и не спорю, — быстро сказала она.
– Если до сих пор не сговорились, что есть красота, значит, пропустили некое обстоятельство.
– И ты теперь знаешь, какое?
– Мне кажется, — сказал я. — Природа — это материя и ее движение. Материю без движения не обнаружишь, но и движения без материи не бывает — они неразделимы, но все же это разное. Если законы красоты не обнаружены, то это потому, что ее пытались описать как материю.
– А надо как?
– А надо описывать как движение.
– Мудрено, — сказала мать моего ребенка. Но меня уже не собьешь.
– Господи! — говорю. — Да проще простого! Красота — это не дух и не тело, красота — это признак поведения.
И тут она поднимается и начинает мыслить. Ой, думаю, сейчас все запутается, и пойдут слова, слова, потом фразы, а потом будем пихаться руками и говорить — оставь меня в покое, и каким образом твое красивое поведение спасет мир? Только не дать ей мыслить! Боже, пошли ей какое-нибудь занятие!
– Его кормить не пора? — спрашиваю робко.
– Отстань, — говорит она и включает телевизор. Телевизор накаляется. Мы тоже. И тут в эфире раздается шум какой-то драки, потом голос диктора, и показывают тарелки с супом, и женщины, женщины, и незнакомая речь, и мы понимаем, что к чему, и к нашему донкихотствующему и чавкающему миру приходит, наконец, новая порция энергии извне - красота поведения.
– Какие бабы, — говорю. — Ах, какие бабы… А их хватают и упаковывают в полицейские автобусы.
И тут я чувствую, что на меня накатывает, и я реву, и я опять сопляк, и опять верю, и экран затуманивается.
– Успокойся, — говорит она, — с тобой стало невозможно. Перестань.
– Нет, ну ты подумай! — говорю. — Пока мы, мужская сволочь, пугаем друг друга ракетами, пишем петиции или ходим колоннами, они уселись вокруг базы и живут там, и не дают перевезти проклятую бомбу.
– Но их так мало, — сказала она.
– Их мало, но вас много! — говорю я. — Женщин!
И меня бьет исключительный колотун, и я становлюсь неуправляемым:
– Родные мои, матери наших детей, третья сила, спасите нас всех — и я за вас готов умереть миллиард раз добровольно, на последней баррикаде!..
– Да, — сказала она. — Если бабы лягут на рельсы — все поезда встанут.
– Позор, — говорю, — позор.
– Чей позор?
– Наш, — говорю, — мужской позор. Машинный.
Дорогой дядя!
Они журчат и булькают, журчат и булькают, а дело ни с места. Уговаривают жирного кота быть моральным, а Васька слушает и жрет.
Я уж и не знаю, как написать об ученых, чтобы те из них, кто не причастны, не приняли на свой счет. Я уж и так и эдак, прямо извертелся весь.