Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Запятнанная биография
Шрифт:

— Ей не нравится мой дом и не нравлюсь я, — сокрушалась Таня.

— Да она просто мещанка, — успокаивал Олег, — тебе попалась кукушка-мещанка. Из тех, что только и делают, что вылизывают свою хорошенькую кухоньку с ситцевыми занавесочками, а у тебя ситцевых занавесочек нет.

— Я повешу, — серьезно обещала Таня, — и посуду буду мыть сразу.

— Не поможет. Ты ей вообще не нравишься. Эта кукушка — Анина сестрица. Вера из орнитологического мира.

Прозвали кукушку Верой, шутили, выпивая в кухне:

— Вера там, наверное, очень недовольна. Ну, хватит, а то Вера выскочит, долбанет в темечко.

Олег шутил, Таня — никогда. Наверное, чувствовала, что меня все-таки корежит, Вера — родная сестра.

С какой тоской много раз вспоминала все эти

шуточки и наши вечера, вспоминала, когда потерялась навсегда для меня их прелесть. Только одно было важно: увидимся или не увидимся, любит или не любит. И не только ушло милое, скучное, безоблачное — я отстранилась. Отстранилась душой от всех, теперь ее просто не хватало больше ни на кого. Отсюда и непоправимая вина перед Таней, и предательство мое Олега, страдания мамы и правота Веры. Отсюда и феномен: я помню все, касающееся меня и Агафонова, я помню каждый наш день, я помню даже странный пушок на его верхних веках, заметный, только когда свет лампы у изголовья широкой тахты, падая сзади на его лицо, высвечивал эту нежную шерстинку. Тогда его тяжелые, медленные веки напоминали мне крылья бабочки, в сонном томлении приникшей к сердцевине цветка и шевелящей изредка крыльями, чтоб не уснуть.

Я помню день, когда увидела его в первый раз. Он всплыл потом, этот день, и навсегда остался со мной не потому, что это был день моего двадцатилетия, а потому, что днем увидела Агафонова, а вечером о нем много говорили у Петровских. Почему я слушала с таким вниманием непонятные речи Валериана Григорьевича, почему запомнила выражение испуга на лице Елены Дмитриевны, будто приближались к чему-то опасному, грозящему взорваться, разрушить все в красивой, теплой и уютной комнате, почему спросила у Олега неуместное:

— А у него есть дети? — и до сих пор помню, как, смеясь, он сказал отцу:

— Ну ладно, ладно старое ворошить, он классный мужик, вон Ане даже понравился. Правда, Аня?

— Он страшный, — сказала я, и Елена Дмитриевна посмотрела на меня с удивленной благодарностью.

— «Эль омбрэ и осо, куанто мае фэо сон мае эрмосо», — засмеялся Валериан Григорьевич и перевел: — Испанская пословица гласит: «Мужчина как медведь: чем страшнее, тем привлекательней!»

Сколько раз мне вспоминалась потом не эта пословица, а слова бабелевского Акинфьева: «Тебе бы, как увидел меня, — бежать бы надо». Мне тоже надо было бежать. И Олег знал, что бежать, недаром звонки по утрам в воскресенье: «Поедем на дачу?» — и ожидание после работы:

— Я тебя подвезу до института?

И Таня знала.

Когда приплелась — раздавленная лягушка с грязным куском льда, подобранным на улице, — и легла на тахту, положив резиновую грелку с толченым, перемешанным с землей льдом этим на низ живота, села рядом, взяла худенькой, уже голубовато-бледной рукой мою вялую руку, сказала тихо:

— Никогда не поздно.

— Знаю, — безучастно ответила я, глядя в потолок, не поняв ее слов, — знаю…

— Никогда не поздно спастись, хотя бы бегством. Я помогу тебе, я буду с тобой. — И вдруг поцеловала мою руку. — Прости!

— Ты что! — рванулась я. — Ты с ума сошла!

Мы лежали рядом, и я впервые плакала, и Таня гладила мои волосы, и утешала, и говорила, что ее вина, что помнит, как год назад пожелала мне любви, плохо обернулось пожелание, а потом другое, что все наладится, только я должна больше думать о нем, но не так, как сейчас — «любит не любит» и «не бросай меня», потому что это думать о себе, а понять, что у него теперь «день собаки», как говорят англичане, он наконец близок к цели, к мировой славе, к вершине своего таланта, и гораздо труднее разделять счастье, успех, чем беду. Это только кажется, что беду труднее.

Потом поила чаем и бежала в аптеку.

— Не ходи, это не обязательно.

— Мне самой нужно лекарство взять, а то все недосуг.

Я не спросила, какое лекарство нужно Тане и почему это вдруг лекарство, а уже были зловещие анализы и вроде шутливое приглашение:

— Полежали бы недельку у нас в гематологии, мы бы вас рассмотрели…

И год назад что-то было у нее: какая-то странная слабость

и противная потливость, советы участкового врача покупать гранаты и гулять больше.

На гранаты не очень хватало, а вот гулять — пожалуйста, это ей нравится, и Арно тоже. Каждое утро в восемь встречались мы во дворе. В то примечательное лишь обидой моей утро встретились тоже.

Я сидела в кухне за столом, покрытым клетчатой клеенкой, и терпеливо дожидалась, пока закипит наш вредный чайник. Сидела хмуро и расстраивала себя злыми мыслями — занятие неприятное, но небесполезное. Результат его давал мне право обиды, право уйти сегодня вечером к Петровским. «Неужели они забыли, что у меня сегодня день рождения? Ну ладно Вера, у нее ученые советы, ВАКи, редколлегии, но мать? Ведь двадцать лет назад в этот день она кричала: „Когда же это кончится?!“, — сама рассказывала, как трудно меня рожала, а теперь забыла? Она поздно меня родила — в тридцать пять. Но была, наверное, красивая. Она и сейчас еще совсем ничего, моя мать. Конечно, до Елены Дмитриевны Петровской, ее ровесницы, ей далеко, но у Елены Дмитриевны и жизнь другая».

Мелькнуло в коридоре шелковое кимоно. Тихие голоса в прихожей. Мать уговаривает Леньку не надевать роскошную ондатровую ушанку, уже тепло, а возвращается из университета поздно, нападут хулиганы, сорвут. Не шапки жалко, а что изобьют, обидят. Ленька упорствует: еще бы, у него сегодня свидание, пойдет с девочкой в кино, расспрашивал меня — покупать ли ей в буфете пирожное или это пошло. Торопится улизнуть, пока не появилась Вера, тогда шапки не видать. Хлопнула дверь. Мать торопливо назад, в комнату: успеть убрать Ленькину постель, серьезное нарушение устава, — постель Ленька должен убирать сам. Господи! Как ей приходится метаться, хитрить, ловко изворачиваться. Она зажата тяжелыми плитами моих и Вериных распрей, семейной жизнью дочери, избалованностью Леньки, жалостью и любовью к нему, и нужно уметь изворачиваться, выскальзывать из щелей и удерживать эти плиты, чтобы не рухнули на кого-нибудь.

Теперь в ванную, подтереть пол после Леньки. На ходу мне:

— Ешь хлеб, посмотри, на кого уже похожа.

Нагнулась с тряпкой, открылись высокие икры, тонкие щиколотки, гладкая смуглая кожа. Ни старческой сухости, ни выпирающих извилин вен. В солнечном луче вспыхнул синий шелк кимоно, засветились желтые хризантемы. Старенькое роскошное кимоно, подарок «родительницы». «Родительница», то есть мать какого-то ученика, даже помню какого — Вовки Николина, приехала из Китая, в подарок привезла кимоно. Кругом полно родительских подарков, куда ни кинешь взгляд — подарок: хрустальные вазочки, тюлевые занавесочки, чешская эмалированная посуда в цветочках — недавнее подношение, перед самым уходом матери на пенсию. Она была хорошей учительницей. Ее любили и ученики и родители. До сих пор появляются с дарами, уже бескорыстными. Этот Вовка Николин торчал у нас целыми днями. Мать за границей, отец на ответственной работе, вот и околачивался у нас. Готовил уроки, помогал мне чистить картошку, потом обедали вместе. Много их тут перебывало, вернее, не тут, а на старой квартире. Эту роскошную четырехкомнатную получила Вера, а на Миусах — две комнаты, газовая колонка, железные мусорные баки во дворе. Круглый стол, за ним и собирались вечерами мизерабли, как их называла Вера. Платные уроки. Церковно-приходская школа. Сидят и жужжат: «ущ-ющ, ащ-ящ», сопят над задачками. Вера их по математике подтягивала, мать — по русскому, а я уроки проверяла. Научить ничему не могла, сама способностями не блистала. Тянула на четверки, благодаря усидчивости и зубрежке.

— Анечка, я сейчас, только руки помою, — предупредила, чтобы задержалась, выглянув из ванной.

Будет проверять, надела ли теплые штаны, как курицу щупает, задрав юбку. Надо уходить. Но на пороге Вера, сонная, розовая, потянулась сладко. Глянула на меня, словно примериваясь, с какого конца подойти. Сейчас привяжется, по настроению вижу, что привяжется, а про день рождения забыла. Вчера опять поссорились из-за сопромата, стала объяснять эпюры, хватило ненадолго, начала раздражаться, сломала карандаш, отшвырнула.

Поделиться с друзьями: