Заре навстречу(Роман)
Шрифт:
— Буду хлопотать! — и Котельников потер руки, как будто предстоящие хлопоты сулили одно удовольствие.
— Денег-то много ли собрать?
— Каких? Для чего?
— Благодарственные… вам…
— Безвозмездно! Беру хлопоты на себя безвозмездно… тогда и мысли ни у кого не будет, что я из интереса за вас хлопочу. Так и другим скажи.
— Одно я не пойму никак, Семен Семенович, — задумчиво заговорил Ефрем Никитич, — какая такая сласть в наших землях? Что тут кроется? То ли в казну сено хотят ставить, что ли?
Хитро-хитро улыбнулся Котельников.
— Не знаю, дорогой… Есть у меня мыслишка, сказал бы… да
— Ни в жизнь! — и старик размашисто перекрестился.
Котельников указал взглядом на Романа.
— Это зять мой, — сказал старик. — Что скажешь, то и умрет в моей семье.
— Зачем «умирать»? Молчать надо только до поры до времени. Выясню — и тогда мы вслух заговорим, во все колокола зазвоним. Дело вот в чем… прииск от вас рукой подать… верно? Не понимаешь? Этакий ты… А я думаю, что и на ваших покосах есть платина! Вот где собака зарыта! Вот из-за чего сыр-бор горит!
Ефрем Никитич сжал кулаки и только одно слово проронил глухим от ярости голосом:
— Варначьё!
— До поры до времени об этом никому не говори. Я проверю… А ты иди подготовь серьезных, умных мужиков к завтрашнему сходу. Противьтесь! Понял? Действуй.
Дом Ярковых в Верхнем заводе скоро стал для Фисы родным. Еще в тот момент, когда они подъехали и Фиса увидела в палисадике высокие желтые, в красных гроздьях, рябины, а за домом нежно-зеленую крону лиственницы, чем-то родным, домашним пахнуло на нее: у Самоуковых на усадьбе тоже росли рябины и лиственницы…
Анфиса быстро привыкла к новому распорядку.
Она приучилась подыматься до гудка. Встанет, умоется, причешется при свете керосиновой лампы, примешает квашню, затопит печь, напоит и подоит корову Красулю, разольет по крынкам молоко… Смотрит — пора уже ставить в печку котел с картошкой или варить гороховый кисель, жарить на постном конопляном масле румяные пряженики. Поставит Анфиса на стол кипящий самовар, нальет в умывальник воды и собирается будить Романа. А тот уже давно не спит: глядит украдкой сквозь ресницы, как жена на пальчиках летает по дому — не стукнет, не брякнет…
— Ромаша! Гудок ревет, вставай!
Роман обхватит ее шею горячими руками, тянет к себе… «Романушко, что ты! Мамаша проснулась!» — и вот уже Фиса вывернулась из рук, хлопочет у стола, смеется, поглядывая на мужа исподлобья веселыми, лукавыми глазами.
Проводив Романа, она принимается за уборку.
Метет березовым веником пол, сплошь устланный пестрыми половиками, вытирает пыль, поливает цветы — фикус, герани, розаны. Вынет хлеб из печи, выставит горшок с похлебкой на шесток, чтобы не выпрела, наносит воды из колодца… А приберется — сядет к окну, вышивает по канве крестом черные листья и красные цветы.
Вышивает, а сама осторожно следит за каждым движением свекрови: не надо ли помочь, услужить.
Достанет старуха противень, а Фиса уже режет хлеб, знает, что надо сушить сухари.
— Соль-то у нас вся в солонке? — спросит свекровь.
— Сейчас натолку, мамаша! — и весело, охотно начинает молодушка толочь в ступе каменную соль.
Анфиса уважала свекровь и побаивалась ее. Старуха была неулыбчива, молчалива… Но зато никогда не привередничала, не придиралась к снохе. Бывало, в спешке то чашку разобьешь, то крынку опрокинешь. За это дома крепко доставалось от отца — «Дикошарая! Вертоголовая!» А свекровь не пообидит, не изругает
никак, только скажет:— Чего испугалась? Не съем!
Старушка часто страдала приступами ревматизма. Фиса помогала ей влезать на печь, натирала руки и ноги настойкой из березовых почек, водила в баню, парила.
Она от души жалела свою свекровь. Жизнь старушки была многотрудная. Муж стал калекой в молодых годах. Роман помнит, как мать, работавшая на ткацкой фабрике, прижимала ладони к кипящему самовару, чтобы «прижечь» кровавые мозоли. Нанималась она садить и полоть в огородах, мыть полы, стирать белье. Муж смотрел-смотрел на ее маяту — не мог вынести — удавился в малухе. А вскоре умер от оспы старший сын. Через год — от скарлатины дочь. И осталась она с Романом.
Сдержанная старуха не любила командовать, не совалась с указками, разве иногда скупо обронит совет. Как-то, глядя на широкие загорелые ступни снохи, свекровь проговорила:
— Ты, Анфиса, пошто ботинки-то не носишь?
— Да ну их! Жарко в них ноге… тесно…
— Обулась бы… Привыкала бы по-городски ходить… а то смотрю давечи, Ерошиха глядит на твои ноги с насмешкой.
— Ой, мамаша, — испугалась Анфиса, — что бы тебе раньше сказать? Не знала я.
И Фиса перестала ходить босиком.
Каждый вечер, с нетерпением поджидая Романа, Фиса ходила от окна к окну, выбегала за ворота. Когда муж приходил, она помогала ему раздеться, мыться, усаживала за стол.
— Да будет тебе летать-то, летяга, посиди лучше со мной, мне еда слаще покажется.
— Хорошо, я сейчас! — но опять вскакивала с места, чтобы подать ему то или другое.
После обеда жена мыла посуду, а муж курил, сидя у окна. Она уговаривала:
— Пойди ты, Ромаша, полежи, отдохни, а я пойду Красулю управлю.
Потом они сумерничали: Роман — лежа, а Фиса — сидя на краешке кровати.
Иногда Роман просил:
— Фисунька, спой «Оленя»!
И Фиса несмело, вполголоса начинала:
Во поле-полюшке ходит олень, Белый огонь — золотые рога, Мимо него проезжал молодец, Роман, свет Борисыч, младешенек… Взмахнул на оленюшка плеточкою: — Я тебя, олешик, стрелой застрелю! — Нет, не стреляй, удалой молодец! На пору на время тебе пригожусь: Будешь жениться, на свадьбу приду, Золотыми рогами весь дом освечу, Песню спою — всех гостей взвеселю!Роман подпел густым баритоном. Начинал тихо, потом все громче и громче. Последние слова во весь голос. А Фиса в это время как бы опять переживала недавние дни. Ей казалось, что вот только что, только что отзвенел тонкий надорванный голос матери: «Дитятко, воротися, милое, воротися!» В груди закипали сладкие слезы, руки невольно сжимались. Анфиса начинала свою любимую песню о дивьей красоте:
Как пошла моя дивья красота Да из моей она из горенки. Пошла да покатилася, С красной девицей распростилася.