Зарево
Шрифт:
— А теперь, Веруша, оставшись вдвоем, чокнемся за наши с тобой дела. Я знаю, квартира эта тебе нравится, но — что делать! — придется с ней расстаться. В Москву-матушку перебираемся, в Москву!
— Ой, Игнаша! — она изумленными и восторженными глазами глядела на мужа. — Я так и поняла, что ты не хочешь говорить при Косте. Но почему? Ведь ты видел его. Правда, он такой, какой я говорила? Он понравился тебе?
— Для тебя такие люди в новинку, а я вырос среди рабочих и, как ты знаешь, в молодости сам был связан… И на твой вопрос даже недоумеваю, что тебе ответить. Для рабочих такие люди — очень хороши, это их единственные верные друзья и заступники, это правильно. Ну, а для хозяев… Видишь ли, Вера, чем я ближе сейчас становлюсь к хозяевам, тем больше их понимаю. Может ли человек любить свою болезнь или смерть?.. А они, такие, как твой Костя, — смертельная болезнь современного промышленного устройства.
Игнат Васильевич задумался. Вера с ожиданием смотрела на него.
— Конечно, — сказал он, — они обещают вместо этого современного устройства установить свое, новое, более справедливое. Вместо капитализма —
— Это что ты тогда рассказывал, который поддержал тебя?
— Он самый. Умница, чудесная голова. И вот что еще интересно: имею возможность нанять на завод всех наших здешних забастовщиков.
— Кого? — переспросила она. — И Антона?
— И Антона и всех. Понимаешь?
— Вот за что я тебя, Игнаша, особенно люблю: что ты не только о себе, а также и о людях думаешь, — сказала Вера, не сводя с лица мужа пристального и глубокого взгляда.
— Спасибо тебе на добром слове, но, между нами говоря, здесь соображения прямой выгоды. Ведь предприятие нужно будет начинать наново. Уже и сейчас, после мобилизации, которая проведена была в промышленных центрах под тем углом зрения, чтобы спихнуть в армию всех беспокойных людей, ощущается нехватка квалифицированных рабочих и в особенности по механическим цехам. Правда, производство снарядов по тому способу, который я установил на заводе, дело не очень сложное и могут быть к этому делу привлечены даже подростки… Но ведь на новом заводе предполагается сначала две, потом три, а потом шесть тысяч рабочих… Всю эту массу новых людей нужно научить. И вот я забираю всех уволенных с завода в связи со стачкой — а их около тридцати человек — и с их помощью пущу это дело.
— А они поедут?
— Думаю, что да. Выхода у них нет. С Антоном я говорил — обещал дать ответ завтра.
— А как твой наниматель, этот самый Рувим Абрамович? Что он скажет?
— Так ведь он сам завел со мной этот разговор. Прямо сказал, что с квалифицированной рабочей силой в Москве дело швах. Тут-то я и предложил ему эту комбинацию. Он, конечно, поморщился. Я же тебе говорил: ни один хозяин не может испытывать нежности к таким вот носителям лихорадки на предприятии, какими являются наши друзья, вроде Антона или твоего Кости. Ну а, с другой стороны, выхода-то ведь нет… «Нельзя ли, говорит, что-нибудь придумать насчет рабочих, более благонамеренных?» А я говорю: «Во-первых, благонамеренных рабочих в том смысле, как вы понимаете, очень мало, а во-вторых, им нет расчета уезжать из Питера». — «А вы, говорит, ручаетесь за то, что эти люди действительно будут нам полезны?» Я, конечно, поручился. Потому что все эти бунтовщики являются слесарями и токарями первой руки. Возьми хотя бы Антона: он сейчас лучший разметчик едва ли не по всему заводу, он может совершенно самостоятельно произвести разметку для новых и самых сложных конструкций. Дай ему чертеж и оставь его в покое часа на три. Если раньше срока подойдешь, ругается: «Что, контроль наводить пришел?» Ну, а если уж взял мел в руки и начал размечать на листах железа и стальных балках и угольниках, тут можно и заговорить, и порасспросить, и пошутить, и поспорить. Да он тут сам совета попросит: скажи, мол, свое слово. А что скажешь? Всегда все точно… Заграница сейчас уехала от нас за тысячи верст, все самим делать надо. Отовсюду поступают заказы — то на паровой котел, то на мост для электрического крана, то на понтон для драги. А Иванин отличается тем, что самую сложную, объемную конструкцию умеет переложить на рабочий чертеж. Думаешь, я зря ему Бориса в подручные дал? — шепотом спросил Игнат Васильевич. — Я тебе скажу, он ему такое образование даст — куда там гимназия!.. Да с таким помощником, как Иванин, я не то что снарядный цех — сложный машиностроительный завод берусь оборудовать. И откуда что берется? Когда в ссылку уезжал Антон, так был хотя и неплохой, но всего лишь слесарь, а вернулся — точно университет окончил. Если бы не политика, далеко бы пошел.
Он помолчал и добавил задумчиво:
— Да, видно, мне такая судьба — работать с Рувимом Абрамовичем. Помнишь, как мы с ним еще на том деле сошлись? — многозначительно спросил он.
Она утвердительно кивнула головой.
«Дело», на котором «сошлись» Игнат Васильевич Карабанов и Рувим Абрамович Гинцбург, состояло в том, что Карабанов, которого еще до войны назначили от завода принять оборудование, поставленное немецкой фирмой «Блом и Фосс» для строящейся в системе завода верфи, отказался это сделать. Он написал докладную записку с указанием, что «Блом и Фосс» сбывают под видом нового устаревшее и даже отчасти изношенное оборудование. Игнат Васильевич был уверен в своей правоте и вдруг неожиданно для себя оказался чуть ли не накануне снятия с работы. Однако он получил в этом деле поддержку, и тоже неожиданную, со стороны Рувима Абрамовича Гинцбурга. Гинцбург, находясь в составе этой же комиссии, буквально спас Игната Васильевича от гибели. Игнат Васильевич приписывал этот поступок принципиальности Гинцбурга и его благородству, не зная, что Гинцбург в данном случае использовал выгодную ситуацию для того, чтобы устранить из конкурентной борьбы могущественную немецкую фирму и вместо нее поддержать
английскую «Виккерс», интересы которой защищал Гинцбург. Рувим Абрамович тоже запомнил этого техника, показавшего себя знатоком в оборудовании механических цехов. Рувим Абрамович всегда сочувственно относился к людям, хорошо владеющим своей специальностью и смело берущим на себя ответственность при решении сложных вопросов. И, запомнив Игната Карабанова, он специально приехал сейчас в Питер и сделал ему предложение в кратчайшее время выстроить снарядный цех при заводе Торнера.Несостоятельность русской военной промышленности, преступная нехватка орудий и снарядов в то время уже обнаружилась в полной мере. Игнат Васильевич специально политикой не занимался, но его чистосердечный и наивный патриотизм был растревожен, и это стало побудительной причиной, подсказавшей ему принять предложение Гинцбурга. Но было и другое: Игнат Васильевич, как он откровенно признавался, любил «зашибить деньгу». Да и как не любить, когда жена — красавица, надо ее одеть на удивление и зависть людям. Дочку хочется учить не так, как его самого учили, а по-господски, не говоря уже о том, что и сам Игнат Васильевич почувствовал в то время вкус к комфорту. И вот они, оставшись вдвоем с женой, строили планы новой, куда более богатой и вольготной жизни в Москве…
Зная оклад Карабанова на заводе, Гинцбург уверен был, что ему удастся уговорить Игната Васильевича перейти на завод Торнера. Рувим Абрамович рассчитывал на ту силу, против которой — он был уверен — никто не устоит: на силу денег. А тут еще забастовка, и Рувиму Абрамовичу даже не пришлось уговаривать Карабанова — он сразу же согласился на переезд в Москву.
Дома у Рувима Абрамовича все было так, как и должно быть, спокойно, привычно: жена и дочь шили туалеты, сын ходил в гимназию и без особенных усилий учился. Жена, правда, жаловалась, что он стал груб, молчалив и скрытен, но под грубостью она разумела отрывистость речи и упрямое нежелание отвечать на вопросы: «Где был?» и «Кушал ли?» Но какой мальчик с охотой отвечает на подобные вопросы? Нет, все дела шли превосходно. В этот день Рувим Абрамович, закончив дело с Карабановым, с утра созвонился с ван Андрихемом, с которым он после его возвращения из-за границы не виделся, — как с ним, так и с узаконенной ныне супругой его связь поддерживалась с помощью переписки.
К телефону подошла Анна Ивановна и сказала, что муж «плохо себя чувствует и спит». Рувим Абрамович позвонил спустя несколько часов — и снова подошла Анна Ивановна и передала, что хозяин к телефону не подойдет и просит Гинцбурга приехать. Рувим Абрамович сразу ощутил то новое, что принес законный брак. Анна Ивановна раньше всегда принимала своего хозяина у себя, в квартире же ван Андрихема, большой и холодной, она никогда не бывала.
«Сейчас воцарилась у него дома. Так, так…» Покачиваясь на рессорах и слушая размеренно-усыпительные удары копыт о торцы, Рувим Абрамович щурился на длинные гирлянды фонарей и раздумывал о том, что ему лично сулит узаконенный брак ван Андрихема с Анной Ивановной.
Когда из поперечной улицы вдруг несло пронзительным холодом с Невы, он поднимал воротник и думал, что все-таки Петербург — единственный европейский город в России. Иногда, так же как холод из поперечной улицы, приносило вдруг долгую, тоскливую солдатскую песню: «Идем… идем… идем мы за царя…» И тут Рувим Абрамович вспомнил о войне. Он, признаться, в первые дни войны думал, что Россия будет очень быстро разбита. Нет, исход войны, пожалуй, гадателен — в таких вот солдатских песнях звучала настойчивая и внушительная сила. Мысль его снова вернулась к двум телефонным разговорам с Анной Ивановной. Как-то по-другому стала она разговаривать. Не то чтобы менее любезна, нет, она явно обрадовалась его звонку, но что-то такое появилось в ее голосе, будто цена ее повысилась. «О! — с удовольствием сказал себе Рувим Абрамович. — Законная супруга — значит цена повысилась, именно так!» Проезжая по Морской, Рувим Абрамович заехал в цветочный магазин — один из лучших в столице. Его привлекло апельсиновое деревце в цвету, единственное в магазине; оно было заказано для какой-то великолепной свадьбы, но свадьба не состоялась. Вот это-то деревце он и взял. И когда Анна Ивановна, вошедшая в гостиную, где было поставлено деревце, всплеснула руками и сказала: «Какая прелесть!» — он понял, что угодил ей. И она сделала то же, что любая женщина сделала бы на ее месте: сразу же сунула нежно зарумянившееся от удовольствия лицо в белые, начавшие ронять лепестки и по-весеннему пахнущие цветы.
Тут же Анна Ивановна сообщила, что после свадьбы ван Андрихем прихварывает, стал очень беспокоен и не отпускает ее от себя.
«Не отпускает от себя», — подумал Рувим Абрамович, окинув оценивающим взглядом ее светлые волосы, оттененные темными бровями, и все ее исполненное уверенности в себе, невольно останавливающее взгляд лицо. В ее костюме, как бы составленном из отдельных больших лоскутов оранжевого и белого шелка, произвольно прилаженных один к другому, небрежно связанных узлом на животе и как бы нечаянно открывавших узкую щель по правому плечу, было что-то весеннее. Хотя это и не было подвенечное платье, но какой-то намек на него…
— Вы написали Темиркану? Имеете, что-нибудь от него? — быстрым шепотом спросила Анна и отвлекла Рувима Абрамовича от подсчета стоимости платья, которым он тотчас же непроизвольно занялся.
Но в этот момент раздался звонок и звук резковатого голоса ван Андрихема.
За эти два года, пока Гинцбург не видел ван Андрихема, в его наружности, произошли такие перемены, что лицо Рувима Абрамовича, конечно, выразило испуг, и ван Андрихем, заметив это выражение, недовольно зажмурился. Он лежал на широкой постели в теплой пижаме, с ногами, укрытыми пледом. Он не то что похудел — он никогда не был толст, — но весь пожелтел, даже позеленел, пожалуй. Рувим Абрамович точно впервые увидел глаза его, темно-зеленые, полные злой требовательности и тоски.