Зарево
Шрифт:
— Но как же так, Ольга Яковлевна? — сказал однажды Алеша. — Вот вы говорите: поток одиноких душ, никто друг друга не понимает, все живут каждый сам по себе. Но разве это так? Разве вы не знаете таких простых вещей, которые соединяют людей вместе, связывают? Что соединило меня и Михаила?
— Я не знаю, что вас соединило, — не сразу ответила Ольга, — не понимаю этого — вы очень разные. Да вот и мы с Людой были дружны, а теперь получается, что от дружбы ничего не осталось… Живем, как в аквариуме, — с грустной усмешкой сказала она.
— Что в аквариуме? — недоуменно спросил Алеша.
— Да это я так, пустяки… Ну, так что же это за петушиное известное вам слово, которым можно соединять людей вместе?
— Вот вы смеетесь — петушиное слово!
— Неужели вы думаете, что я из какой-нибудь буржуазной семьи? — сказала Ольга. Она даже остановилась и в негодовании выдернула руку из его руки. — Мой дед и сейчас в тюрьме, а я…
— Да вы не сердитесь, Ольга Яковлевна, я ничего такого сказать не хочу. Я тоже вырос в семье вполне обеспеченной, а Мишка — даже в богатой. Но получилось так, что оба мы оказались выброшенными из родительских гнезд. Оба мы испытали на себе и голод и холод, унижение нищенства и то самое одиночество, о котором вы говорите. Об этом я с вами не спорю. Но я говорю, что люди в беде соединяются, сближаются, и тут начинаешь понимать, что значит друг.
— Какой же вам Михаил Ханыков друг, если он проповедует зоологический индивидуализм? — спросила Ольга.
— Э-э-э… Ольга Яковлевна, говорит он часто похоже на то, что вы сами говорите. Но что бы он ни говорил, я — то ведь знаю: такого друга-товарища поискать. Да и дело тут не во мне и не в Мише, тут надо шире брать. Разве вы не знаете, какие забастовки идут сейчас на заводах? Что соединило вместе тысячи этих людей и дало им силу? Разве они одиноки? Нет, Ольга Яковлевна, они не чувствуют одиночества, их души соединены, сплочены.
— Вы социал-демократ? — быстро спросила Ольга.
— Ну что вы, Ольга Яковлевна, какой я социал-демократ! Мне о политике думать просто некогда.
— Но ведь вы до нее додумались.
— А что тут особенно много думать? Жизнь сама наталкивает.
«А почему меня не наталкивает?» — подумала Ольга.
Как-то во время прогулки Алеша рассказал Ольге, что они с Мишей, возможно, уедут в командировку, в Баку.
— Тоже в Баку? — вдруг спросила Ольга.
— А кто еще туда едет?
— Нет, это я так. — Ольге не хотелось рассказывать, что в Баку собирается и Людмила. Ольга ничего не рассказывала Людмиле о своем новом знакомстве, и Алеша тоже ничего не знал о Людмиле. — В Баку так в Баку, — протяжно сказала она и замолчала.
Весь этот вечер Ольга прятала нос в воротник, говорила, что ей холодно, и отворачивалась от Алеши. На следующий день она не пришла на свидание к «Стерегущему» — обычному месту их встреч, и Алеша понял вдруг, как нужны ему эти встречи.
Спустя два дня он решился пойти к ней домой. Остановился у ее ворот, которых никогда не переступал. Потом вошел в тесный, сумрачный двор, обычный петербургский, и остановился в нерешительности. Он не знал точного адреса. Оля как-то сказала, что окна их квартиры выходят во двор. Но десятки оконных глаз со всех сторон насмешливо-высокомерно глядели на него. «Обратиться к дворнику? Как-то неудобно», — подумал Алеша. Возвращаясь со двора, он прошел как раз мимо того окна, заглянув в которое увидел бы Людмилу и Ольгу.
На следующий день Оля сама появилась у них: оказывается, она перенесла легкую простуду. Услышав ее резковатый голос, взглянув на раскрасневшееся лицо, Алеша с горечью подумал, что она совершенство и никогда не полюбит его.
Ольга же была раздосадована тем, что он, уезжая в Баку, не догадывается, как ей не хочется с ним расставаться.
На вокзале Алешу никто не провожал, так как вместо любовного объяснения между Ольгой и Алексеем происходили только любовные размолвки. А Мишу провожали четыре девушки — все четыре из одного магазина-конфекциона. И когда поезд тронулся, три девушки махали платками, а одна осторожно прикладывала платочек к глазам.
Людмила в белом халате, белой марлевой повязке и резиновых перчатках
вот уже несколько часов «висела» над микроскопом, отводя глаза только для того, чтобы взглянуть на часы и занести в тетрадь скупую запись, состоящую из нескольких цифр.Она вела наблюдение над чумными микробами, разведенными на том мутноватом студне, который называется агар-агар и является искусственной средой для выращивания микробов. Кургузые, ею самой окрашенные в темно-синий цвет микробы, по форме напоминавшие бочоночки, были почти неподвижны, да иначе вести себя они и не могли. Это была довольно однообразная картина, но Люда вела наблюдение с тихим и азартным чувством, похожим на чувство охотника, выслеживающего опасного зверя.
Прошел час, другой, и в сером свете утра стал уже проступать серебристый тон полудня. На небе не было солнца, но все оно светилось этим серо-серебряным неярким светом, какой бывает весною, наверно, только в Петербурге. Этот свет, вливаясь в огромные окна лаборатории, разбудил уснувшие цвета, заблестел в многочисленных стеклянных колбах и ретортах, преломляясь в них зыбкой радугой. Ничего этого Людмила не замечала. И вдруг, торопливо записывая в тетрадь свои наблюдения и взглянув на часы, чтобы точно обозначить время, Люда неожиданно встретила внимательный изучающий взгляд руководителя лаборатории профессора Баженова и поняла, что, пока она следила за поведением чумных микробов, ее самое наблюдали, взгляд был пристальный и, пожалуй, вопросительный.
— Что ж, Людмила Евгеньевна, не знаю, какой из вас будет врач-эпидемиолог, но лаборант вы уже и сейчас превосходный. А лаборант — это в нашем деле, как бы вам сказать, первый чин, ну, скажем, ефрейтор… Только вот работать следовало бы вам, дорогой ефрейтор, по всем правилам, в маске, а не в повязочке…
Людмила покраснела.
— Но Римма Григорьевна мне сказала, что эта культура биполяра совершенно безопасна.
Баженов покачал головой и вздохнул.
— А ну-ка, разрешите, — сказал он и, склонив над микроскопом свою продолговатую голову с сильно редеющими волосами, стал медленно и осторожно повертывать медно-блестящий винт микроскопа, приноравливая стекла для своего зрения. Он был в белом халате, из-за ворота которого выступал мягкий воротничок; пестрый галстук оттенял петербургскую сероватую однотонность его лица. Тонкий, правильной формы нос как бы нависал над губами, бритыми, сложенными в привычную усмешку, снисходительную и, пожалуй, ироническую; густые брови тоже нависали над светло-серыми, сейчас сильно прищуренными, небольшими глазами. Поразительно зорки были эти глаза, — едва ли больше булавочных головок казались его зрачки.
В отношении своих гипотез Баженов был очень осторожен. Он пуще всего боялся появления в печати какой-либо сенсации, а когда узнал, что брат у Люды газетный репортер, огорчился и даже одно время явно остерегался ее. Сотрудник лаборатории, которому Аполлинарий Петрович поручал тот или иной опыт, по большей части не знал, какое место этот опыт занимал в решении той проблемы, над которой работал сам Аполлинарий Петрович. Люде, недавно пришедшей в лабораторию, конечно, доверялись опыты, имеющие второстепенное и по большей части лишь контрольное значение. Но это ее не смущало. На них Люда училась. Ее интересовал самый процесс микробиологического наблюдения, и она с восхищением усваивала новые методы работы в лаборатории, — да и где еще она могла их усвоить, кроме как здесь? Сознание, что она служит возвышенной цели, хотя и неизвестной, поднимало дух, делало ее неутомимой. Самая атмосфера таинственности привлекала, и каждое слово похвалы радовало. Впрочем, все это было в характере Люды. На всю жизнь она запомнила первую школьную радость, когда в приготовительном классе на уроке чистописания похвалили ее старательно выписанные палочки. Такой же похвалы ждала она и сейчас, наблюдая, как Аполлинарий Петрович, оставив микроскоп, стал просматривать ее записи в тетради. Но он, отложив тетрадь, протер свои глаза, слегка покрасневшие от утомления, и неожиданно сказал: