Зарево
Шрифт:
Утренние газеты не внесли успокоения в жизнь дома, наоборот, под черной жирной чертой напечатано было: «Подозрительные заболевания в районе Баку». Имя градоначальника Мартынова мелькало на каждой странице.
Дядя Шамси наметил путь на Шемаху, местность, где в районе нагорных пастбищ находилась летняя резиденция Шамси Сеидова; там, в комфортабельных кибитках, он и вся его семья каждое лето прятались от удушающей бакинской жары.
А о мальчике, принесшем страшную весть, Шамси Сеидов даже не вспомнил, хотя видел, как тот изо всех сил затягивал веревки на громадных мешках-мафрашах, громоздил и увязывал сундуки… Да ведь Шамси-племянник и не просился в отъезд, а если бы попросился, его, наверно, взяли бы, ведь Сеидовы увезли с собой всю свою многочисленную прислугу, — как же можно
Шамси уже хотел уйти, как вдруг дверь нижнего этажа открылась и появилась старушка Меликниса, невестка дяди Шамси. Шамси-племянник знал совершенно точно, что это она принесла в приданое старшему из братьев Сеидовых те нефтяные площади, которые обогатили семью Сеидовых.
Старушка, кутаясь в зеленые и розовые шелка, скрывая ими лицо и оставляя только отверстие для глаз, мелко и часто переступая с ноги на ногу, вышла на средину двора. Очень нежным и чистым для своего возраста голосом перебирала она одно за другим имена прислужниц. Но никто не откликался ей, только старик сторож взглянул на юного Шамси своим единственным глазом, покачал укоризненно головой и откликнулся на зов старухи.
И эта укоризна заставила Шамси-младшего не только покраснеть, но что-то забормотать, махнуть рукой и опрометью броситься прочь со двора. Никогда не испытывал он такого стыда. Бросить, забыть внизу, в подвале, старенькую и беззащитную, беспомощную невестку, будучи всем своим достоянием, всем жиром своего богатства обязанным ей… Он шел по улице, бормоча и, как от шмелей, отмахиваясь от укусов стыда. Сослепу он налетел на какого-то благочестивого старика, идущего в мечеть, и вздрогнул, когда тот обругал его «хулячи» — непереводимое слово, означающее не то одержимого, не то помешанного.
Шамси снял свою барашковую шапку, провел рукой по бритой голове, разгоряченной и потной, и оглянулся… Ноги привели его к входу на промыслы братьев Сеидовых, где он работал, — куда же еще могли они привести его в час, когда начиналась работа? Он с недоумением глядел на новую черную с золотыми буквами вывеску, на широко открытые ворота, в которые въезжал целый караван подвод, груженных трубами, на весь широкий, огороженный забором двор, где возвышались дощатые темные вышки, где сновали рабочие и слышался непрестанный грохот и жужжание. Да, промыслы работали как ни в чем не бывало, хотя тот, кому они принадлежали и кто до сегодняшнего дня казался Шамси как бы духом, приводящим в движение все сложное хозяйство промыслов, скакал по дороге в Шемаху. Это была странная новая мысль: оказывается, личность дяди и его промыслы не были слиты воедино, как это раньше казалось Шамси. Об этом хотелось еще думать, но…
— На место, на место! — сухо и повелительно сказал прошедший мимо инженер в фуражке с молоточками.
И это приказание только подтвердило правильность новой странной мысли: промыслы продолжали работать, несмотря на то, что хозяин их потерял голову.
Когда Шамси уже был возле самой буровой вышки, его окликнул моторист Алым, высокого роста, сухощавого и крепкого сложения человек с продолговатым смуглым лицом.
— Э-э-э, Шамси! Как рука твоя?
— Вот, — ответил Шамси, показывая руку.
— Что я тебе говорил! Хорошо лечит русская ханум в промысловой больнице? — весело спросил Алым, вытирая тряпкой свои большие, сильные руки и подходя к Шамси.
Шамси кивнул головой.
Вместе с Алымом к нему подошел крепкого сложения мужчина с черными усами, в суконной куртке, кожаном картузе и синей блузе с отложным воротничком, старательно отглаженным. По наружности этого человека
можно было счесть промысловым приказчиком или, может быть, техником. Взгляд его темных, почти черных глаз поразил Шамси каким-то особенным, дружелюбным вниманием.— Ты домой ходил? — спросил Алым, заметив выражение угнетенности на миловидном, с черными бровями, молодом лице Шамси.
Шамси неопределенно мотнул головой — это можно было принять и за утверждение и за отрицание. Нет, ясно было, что с парнем приключилась какая-то беда. Алым положил на покатое плечо мальчика свою большую, темную от мазута, с длинными пальцами руку.
— Ну, — сказал он ласково, — чем мотать пудовой головой, лучше пусти в ход четвертьфунтовый язык. Что с тобой? Говори… А оттого, что тебя Буниат послушает, тебе лучше будет, он всем нам как старший брат.
Тот, кого Алым назвал Буниатом, молча кивнул головой и так взглянул, точно отворил душу Шамси. Захлебываясь от обилия слов, всхлипывая, призывая в свидетели аллаха и святых имамов, Шамси рассказал все, что с ним произошло, и даже самое страшное и постыдное, что случилось с ним сегодня утром: бегство дяди и всей его семьи в Шемаху. Алым слушал, держа свою увесистую теплую руку на плече Шамси. Лицо его было неподвижно, и только глаза то и дело взглядывали на Буниата, ожидая его оценки. Тот, склонив голову, поглаживал одной рукой свой черный продолговатый ус, другая была засунута в карман. Порой он исподлобья быстро оглядывал Шамси…
Причина, которая заставила Шамси Сеидова из родной деревни приехать в Баку, была понятна Буниату. Десять лет назад его самого унижение и бедность выгнали из деревни, а он был тогда едва ли не моложе Шамси. Но у Буниата не было, подобно Шамси, богатого дяди в Баку, и он еще у себя в родном Карсубазаре убедился в той истине, которая сейчас повергла юного Шамси в состояние горестного изумления, — что для богатого родственника бедный — это наиболее удобный предмет эксплуатации. Буниат так хорошо знал силу патриархальных предрассудков среди своего народа, что разочарование и горе Шамси не удивили его. Буниату даже казалось, что он уже где-то видел этого кареглазого мальчика с наивно приподнятыми, ушедшими под самую черную шапку, похожими на черные арки бровями… «Наверно, на саазе играет, хорошо поет», — думал Буниат, представляя себе час вечерней душистой темноты и трепещущий голос, несущий откуда-то из-за садов любовную песню. Буниату хорошо знакома была та разновидность людей, к которой принадлежал Шамси. Покладистый, уступчивый, почти женственный и при этом способный на самые неожиданные и смелые поступки — таков, наверно, этот мальчик… «Им стоит заняться», — думал Буниат. И у Алыма мелькнула примерно такая же мысль. Прислушиваясь к ровному рокоту мотора, гудевшему в маленькой пристройке возле вышки, и к звукам голосов, доносившихся оттуда, он, когда Шамси кончил рассказ, произнес:
— Слушай, Шамси, сегодня уполномоченные рабочих всего нашего района должны собраться для обсуждения одного большого дела. Можешь ты пойти со мной и там, на собрании, рассказать о том, как неприлично поступил с тобой твой дядя?
— Обо всем расскажу! — с готовностью ответил Шамси. — И о том, что чума…
Алым махнул рукой.
— Можешь, братец, не беспокоиться, об этом все знают, — сказал вдруг Буниат и вынул газету из-за голенища своего сапога.
— Вот, — сказал он. — «Подозрительные заболевания…» Есть, братец, болезнь хуже чумы, и я рад, что ты от нее начинаешь излечиваться. Запомни: хотя и зовут тебя Шамси Сеидов и отец твой был родной брат хозяина, ему родство с тобой до тех пор нужно, пока ты ему из-за этого родства как пес служить будешь. А чуть случилась беда — и он бросил и тебя, и мать, и сестер твоих…
Приподняв свои черные дугообразные брови и глядя грустными карими глазами в серые, неукротимые глаза Алыма, Шамси покачал головой.
— Конечно, вы, городские люди, — не чета мне, геокчайскому птенцу, залетевшему в Баку. Но есть ведь у народа старшие? Должны старшие о младших думать? Страшнее чумы нет болезни, она может весь Баку обезлюдить. Так кто же должен о ней думать, если не дядя Шамси, — он «городской управ»!
Алым кивнул головой, давая понять, что мысль юноши ему понятна.