Заря вечерняя
Шрифт:
Строчки эти Николай запомнил еще с раннего детства. Зимними вечерами они с матерью расстилали на печи чистое, вываренное в жлукте рядно, зажигали лампу-восьмилинейку и мать начинала читать Николаю сказки. Он слушал с замиранием сердца ее тихий неторопливый голос, боясь, что сказка вдруг закончится плохо. Но они всегда заканчивались хорошо, зло гибло, а добро торжествовало. Несправедливо, нечестно погубленные невесты, королевичи и рыцари оживали, кто окропленный живою водой, кто разысканный верным товарищем, а кто и просто так, сам по себе. Но это в сказках, а в жизни все не так. Уж сколько мать вынесла за свои недолгие годы, сколько сделала добра, а нет для нее нигде ни живой воды, ни верного товарища…
На дорогу, на лесопосадки, на озера талой снеговой
Николай до сих пор помнит, как мать сделала ему первого воздушного змея. Она была тогда еще совсем молодой, наверное, всего двадцатипятилетней. Они вышли с ней за огороды на луг. Мать подбросила змея вверх, разбежалась, и он начал подниматься все выше и выше, играя на ветру ярко-красным длинным хвостом. Запрокинув голову, мать смотрела на него и совсем по-детски радовалась, что он не падает. Потом она передала катушку Николаю, и он, потихоньку разматывая нитку, побежал но лугу вслед за змеем, который потянул его вначале к ольшанику, а после к берегу речки. Когда он долетел до середины Снови, Николай начал сматывать нитку назад, но она вдруг лопнула, и змей, на минуту задержавшись над водой, унесся на тот берег и вскоре вообще скрылся за Милоградовским лесом. У Николая на глазах навернулись слезы, но мать утешила его: «Не плачь, Коля, он вернется». Сколько раз потом и в детстве, и уже в зрелые годы смотрел Николай на небо, надеясь, что улетевший змей опустится назад на землю, стоит только отыскать ниточку и потянуть за нее. Но, видно, она где-то запуталась между облаками, и теперь его змею вечно гореть на небе звездочкой…
— Вы не засыпайте, — окликнул его шофер.
— Я не засыпаю, — ответил тот.
— Вот и хорошо. А то меня, глядя на вас, тоже в сон клонит.
Николай повернулся к шоферу лицом и опять начал вспоминать бог знает что: детские счастливые годы при матери, первое расставание с ней, институтские каникулы, по шофер вдруг перебил его, затеял длинный житейский разговор:
— С домом что делать будете?
— Не знаю, — пожал плечами Николай.
— Продайте, — посоветовал шофер.
Николай на мгновение представил, что в их доме, который они с матерью вскоре после войны построили с такими трудами, будет распоряжаться кто-то другой, чужой и равнодушный человек, что он все переделает, переиначит, и ему стало до боли жалко дома, словно он был живым, чувствующим существом. Николаю даже показалось, что такой измены, такого предательства дом не вынесет, что он согласится скорее разрушиться, сгореть, чем впустить в свои стены чужих людей. Ведь никто лучше матери не сможет побелить в доме стены, помыть полы и окна, жарко натопить зимою печку, чтоб дом не мерз на стылом вотру и морозе, никто не сможет так любить его и так заботиться о нем.
— Пусть постоит пока, — вздохнул Николай.
— Может, и правда, — согласился шофер.
Он обогнал тихо плетущийся самосвал и продолжил:
— Только без людей дом быстро разрушится.
— Мы будем приезжать.
— Много не наездишь, Николай Николаевич. Он ведь не под боком.
— Постараемся, — не захотел сдаваться Николай, хотя и чувствовал, что шофер, конечно, во многом прав. Мать была жива — и то ездили раз в году, в отпуск, а теперь кто его знает, как еще все сложится.
Звездное яркое небо неожиданно померкло, откуда-то из-за курганов, уже несколько километров тянувшихся вдоль дороги, наползла туча, и вскоре крупные, по-весеннему тяжелые капли дождя застучали по крыше машины.
— Это уж совсем ни к чему, — забеспокоился шофер, включая «дворники».
Дорога сразу намокла, стала глянцево-синей, неприветливой. Хотелось тут же
свернуть с нее куда-нибудь на проселок, где то по одну, то по другую сторону мерцали в темноте, манили к себе теплом и уютом неяркие огни. Люди, которые зажгли эти огни, наверное, уже поужинали и теперь смотрят телевизор, обсуждают день сегодняшний, строят планы на завтрашний. Хотелось посидеть рядом с ними в покое и теплоте, думая и мечтая о простых, повседневных делах, из которых в основном и складывается жизнь человеческая.Но Николаю думать сейчас об этом не полагалось. Машина, омываемая дождем, неслась в темноте навстречу самому печальному, что случается переносить человеку, навстречу страданию и плачу. Гроб, кажется, тоже отсыревший, промокший, покачивался, поскрипывал на растяжках. Лежать в таком гробу, наверное, особенно одиноко и страшно.
— Я посижу возле нее, — предупредил Николай шофера и, придерживаясь за спинку сиденья, перебрался в кузов.
Никем не видимый в темноте, он положил руки на гроб, погладил ладонью дешевый, кое-где неровно прибитый материал и вдруг подумал, что, может быть, гроб пуст, что, может, там никого нет и что все это: и материна болезнь, и дождливая весенняя ночь, и шуршащая по мокрому асфальту машина — просто приснились, причудились ему, а завтра, когда встанет солнце и они приедут в село, мать, как всегда, выйдет на крыльцо встречать их, обнимет и поцелует Николая.
— Вы подремлите там немного, — окликнул его шофер, — я в такой дождь не усну.
— Хорошо, — согласился Николай и действительно прикрыл глаза, но вовсе не для того, чтоб задремать, уснуть. О сне теперь не могло быть и речи: все тело у него напряглось, сжалось в один-единственный комок, но с закрытыми глазами Николаю лучше, покойней было думать о матери, об их совместной, такой недолгой, промелькнувшей, как один день, жизни. Вспоминалось все, и все казалось важным и неповторимым.
Вот Николай болеет скарлатиной, и мать, укутав его тулупом, везет в районный центр, в больницу. Он уже знает, что его оставят там, и плачет, потому что до этого ему ни разу не приходилось разлучаться с матерью.
А вот они на утренней заре боронуют только что засеянный клинышек проса. Боронуют вручную, «на себе», старенькой, одолженной у деда Иваньки бороной с дубовыми, отполированными до лакового блеска зубьями. Работа эта тяжелая, «лошадиная», и, чтоб как-то облегчить ее, мать вдруг начинает петь хороводную шуточную песню:
А мы просо сеяли, сеяли, Ой, ди-лада, сеяли, сеяли.Николай, посильнее налегая на веревку, тоже в шутку отвечает ей:
А мы просо вытопчем, вытопчем, Ой, ди-лада, вытопчем, вытопчем.И уж веселей и легче им работать. Борона, кажется, сама бежит по полю, разрыхляя влажные от утренней росы комья земли, оставляя за собой ровные неглубокие борозды.
Потом вспомнилась ему первая поездка на родину отца, в маленький, затерянный среди лесов поселок Мосты. Все пять километров от села до районного центра мать несла Николая на плечах, изредка лишь опуская на землю, чтоб он пробежался по травке, размял ноги. Хорошо было Николаю держаться за материны плечи, смотреть вдаль на только что восстановленный железнодорожный мост через речку Сновь, на чудом уцелевшую водокачку, на районную двухэтажную школу, которую Николай принимал за поезд.
Вокзал был разрушен, и они с матерью долго сидели на длинных, построенных на скорую руку под тополями скамейках рядом с солдатами, по большей части ранеными, безногими, безрукими, слепыми. Потом они ехали на поезде, который оказался совсем не похожим на школу. Запомнилась Николаю печка-буржуйка, холодная, заржавевшая в летнюю пору, квадратные окна с тугими ремнями и еще дым от паровоза, то черный, страшный, вьющийся, словно какое-то чудовище, вдоль поезда, то легкий, белесый, рвущийся в прозрачно-голубое высокое небо.