Затеси
Шрифт:
И вот, значит, вождь устремился по трапу вверх, в белом костюме, до карманов обвешанном золотом и, должно быть, не выдержав тяжести металла, вдруг зашатался, ртом воздух захватал и рухнул. Геперал-холуй с детства, видать, вратарем был или в лапту хорошо играл, тигрой метнувшись по воздуху, изловил в воздухе вождя, как тряпичный мячик. Картуз генерала — главная его красота и достоинство, при этом свалился наземь, обнажился седой ежик, но несет холуй в беремени свое божество и скупая солдатская слеза катится по его кирпично-красному лицу.
«Ну как?! — криво и надменно усмехаясь, вопрошает он у буквально оцепеневшей толпы, — что бы вы без меня-то значили?!»
С тех пор генерал-холуй — по фамилии будто бы Александров — тенью приклеился к вождю, никто уж не мог отрицать его полезности, незаменимости
Ну и тут как тут орда эта пишущая, снимающая, но как начнут они щелкать аппаратами, жужжать кинокамерами, налетит на них агромадным коршуном военный истребитель, выхватывает аппараты, говорящие, снимающие, и по башкам, по башкам этих идейных дристунов — диссидентов — не ослепляй вождя, у него здоровье неважное. Как нахватает остервенелый холуй аппаратов и камер целое беремя, хрясь всю эту вредную аппаратуру об асфальт — идет победителем по стеклам, по железу оскалившись, точно лагерный сытый кобель, человечиной кормленный.
До наших дней дошел миф о том, что, когда великий монгольский хан проезжал на коне по завоеванным странам и городам, все миряне обязаны были лежать лицом в землю, и если кто из наиболее любопытных поднимал голову — ее тут же сносили кривой саблей с плеч: «Не гляди на солнце — ослепнешь!»
У хана был поврежден позвоночник, к старости он плохо смотрелся на коне и не хотел, чтобы его, мира владыку, наместника аллаха на земле, лицезрели жалким и беспомощным. Генерал-холуй тоже не хотел, чтобы эаснимывали вождя — видно сделается не только выдающуюся умственность неутомимого марксиста-ленинца и писателя, но и всю дряхлость его, затасканность — века и эпохи разделяли владык, но, гляди-ко, ничего не переменилось в их обращении с чернью.
Был да жил один человек в Москве, который хотел убить генерала-холуя. Человек этот работал кинооператором на киностудии, ему выдали дорогую американскую камеру, чтобы уж заснять так заснять вождя, достойно его немеркнущего образа заснять. И эту-то вот камеру верноподданный страж, ошалевший от важности своей миссии, хрястнул об перрон, а она, камера, стоила более ста тысяч на не очень еще ущербные деньги. Кинообъединение требовало возместить убыток, грозилось полоротого сотрудника упечь в ближайшую тюрьму. Кинооператор был гол и беден, как и многие труженики нашего передового искусства, он запил с горя, плакал и грозился:
— Достану пистолет и застрелю падлу.
В ту пору достать пистолет было трудно, да и кинооператор-то, работник передового искусства, шибко усложнил свою задачу. Он задался целью не просто уложить обидевшего и унизившего его военного
кидалу, но, как человек творческого труда, хотел это сделать непременно художественно — эффектно, чтоб получилось, как в заморском боевике: расстрелять холуя на глазах самого хозяина, в присутствии всей высокомудрой кремлевской хевры. Но пока кинооператор доставал пистолет, пока выжидал подходящее время, определял место для эффектнокиношного действа, вся досада его иссякла, мстительные чувства, как и водится у русского человека, в сердце остыли, да и вождь вскорости взял и помер.Генерал-холуй, отскорбев, отплакав, уединился в своей богатой подмосковной вилле, слышно, обзавелся презренной говорящей машинкой, редкостные по ценности материала воспоминания диктует на машинку, потому как несоветский вовсе тот генерал, который мемуаров о себе не пишет. Обработчиков уже дюжину нанял — обработчиков у нас генералу найти легче, чем грамотой овладевать.
…Ничего не видели вы, люди русские? Генерала-холуя не запомнили? Дела и подвиги тех прежних, нежно любимых вождей уже забыли? Или вам, как прежде, хочется «ура» покричать, ручной помахать вслед любимым отцам-вождям, их карточки обмуслить поцелуями. А не хочется ли прикончить холуя? в себе прикончить?..
В Польше живет «сибиряк»
«Дорогой Виктор Петрович!
Я просто не понимаю, как эти годы быстро текут! Здоровья тебе крепкого — как сибирский мороз! Тебе и всем твоим. И России, стране добрых, душевных, отзывчивых людей, — спокойствия и добра. А нуждается во всем этом твоя многострадальная страна. Я ведь сибиряк, и все это понимаю, стараюсь понимать и переживаю все это по-своему. Но, как и ты, глубоко убежден: рано или поздно все будет хорошо. Россия не из таких бед выходила победителем.
Я уже писал тебе, как я обрадовался письму и одной из твоих новых „затесей“ — „Открытие костела“. Одно еще добавлю: спасибо, друг, что ты не только не забываешь моей поэзии, но и прекрасно ее понимаешь. Спасибо! Я не теряю надежды, что рано или поздно мне удастся что-то твое не только перевести на польский, но и у нас напечатать.
А пока еще раз большое спасибо!
У нас в Польше, как знаешь, — перемены большие. Но беда в том, что мы, поляки, — народ упрямый и своевольный: социализма уже не имеем (был ли таков?), а капитализма еще не имеем, не научились. Трудно людям жить. Богатые все богаче, а бедные все беднее. Во многом спасает нас то, что, как ты знаешь, у нас всегда мужик, деревня была единоличной. Хлеба у нас всегда был достаток. И частенько с маслом.
И спокойно пока у нас, брат в брата не стреляет…
Мне трудно даже думать, как ты, старый солдат, россиянин, переживал то, что осенью случилось в Москве… Просто горе. Мне кажется, что это не без глубоких, дай Бог, чтоб не трагических, последствий…
В культуре — плохо! Писатели разбежались кто куда — налево и направо. Но это не беда. Это политика. Но беда в том, что не пишется. Нет книги польского автора, которую можно бы назвать не только современной, но и важной. Но, может, еще поэзия у нас неплохая. А в книжных магазинах книг — множество! Прекрасно, во все цвета радуги, на хорошей бумаге изданы, но тема!? Извини, друг, как германцы говорят — „один большой шанс“… всюду деньги, всюду деньги без конца…
Так и живем помаленьку.
На здоровье пока не жалуюсь (сибирская закалка с детских лет!), семья тоже пока держится.
С весны до осени иду твоим следом — почти все время сижу в своей родной деревне. Там я построил маленький домик и занимаюсь садом, огородом.
И писать не бросаю, это само собой ясно. Уже второй год упорно пишу свою сибириаду. Кому же это написать, ежели не мне? В феврале 1940 года наш транспорт спецпереселенцев остановился на станции Канск, в твоем родном Красноярском крае. Мороз, зима, тайга и… сибиряки! А потом были речки Пойма, Бирюса, Она, Тайшет и т. д. и т. п… Не знаю, что это будет: роман, повесть, воспоминание, не знаю… Но по мере таланта, по мере возможности хочу и сделаю все, чтобы эта вещь была правдивая и художественная. Думаю, хочу, чтобы это было дело жизни моей. Пишу, пишу, пишу… Как знаешь, там, в далекой Сибири, спит сном вечным в тайге над Поймой моя мама… Что это за писатель, который судьбу своей матери не запишет? Эх, друг мой, стараюсь, как умею…