Затеси
Шрифт:
— Проходите, милые, проходите к Жене, а я тем временем закусочку спроворю.
Женя пожал нам руки крепким мужским рукопожатием, чуть подзадерживая руку, как бы выражая этим расположение и приветливость, но, главное, понял я, чтобы чувствовали мы себя в гостях не у квелого инвалида — здесь живет мужик в порядке и держитесь с ним, как с мужиком. Я сел на стул у изголовья кровати Жени и после, попадая в гости к Фейерабендам, стремился садиться всегда на это место.
Квартира и место работы Жени были осмысленно заполнены необходимыми вещами и предметами: телевизор, радионаушники, на высоко взнятом столике бумага, ручка, книги на подставке, на полу гантели, эспандер, еще какие-то предметы для физических упражнений. Выше и далее — полочка с книгами, журналами, словарями, которые были с ходу. Береза натуральная,
— Видали, какой концерт! — рассмеялся Женя и тут же громко спросил: — Мама! Ты чего там? Гости-то с мороза…
У Матрены Ивановны был столик — самокат собственной конструкции. Она ловко вкатила его в комнату, звякнув бутылками и тарелками на порожке. В середине стола вызывающе гордо возвышались бутылки. Вокруг — тарелки с закуской, в основном, своедельной выпечки и изготовления, капуста «фирменная» Матренихой звалась, непревзойденного посола, о которой знала вся городская творческая интеллигенция, грибы, огурцы, базарная зелень, словом, много было аппетитной, разнообразной закуски. Жене была налита серебряная рюмочка, серовато-зеленым видом напоминавшая древний экспонат, перед нами хрустальные стаканчики. Женя повернул голову чуть набок и, не уронив ни капли мимо, выпил из своей рюмки, поставил на грудь тарелку с закуской и хорошо, аппетитно ел…
Наливание повторилось. Женя выпил и вторую, потом и третью рюмаху.
Дело шло. Разговор сделался непринужденным и уже более громким. Затем мы смотрели фотографии, много фотографий. На все лето Матрена Ивановна увозила сына за город, и жили они там до глубокой осени. Возила не раз она его и на юг, в Дом творчества, в Коктебель. С гордостью была нам показана фотография, где Женя «купался в море». Упершись руками в дно на мелководье, он, скрытый водою, улыбался в объектив. Братья-писатели, особливо поэты — чуткий народ. Опохмелившись у Матрены Ивановны, а вместе с ними и сама она принимала маленько — для артельности, — волокли Женю к воде, «сваливали» в волны. Тут главное, чтоб поэты не забыли в море человека, ибо к вечеру поэтов в строю оставалось мало, тащить обратно болезного иногда было некому, но и тут Матрена Ивановна с кем-то договаривалась.
На прощанье Женя сфотографировал нас, достав фотоаппарат с боку, из-под подушки, и сам, настроив и передав фотоаппарат маме, как бы подгреб нас к себе, и сфотографировался с нами.
Шли годы. Женя много писал. У него выходили книжки одна за другой, чаще всего в «Детгизе» — для детей. Дожил он до «Избранного». Даже завистники начали у него появляться.
Дома, высоко поднятый, стоял новый телевизор, появилась кинокамера, проектор и нашлись средства нанять женщину в помощь, на «санитарный день». В ванной была приделана какая-то замысловатая конструкция — приспособление. В доме по-прежнему пели-чирикали птицы, ухоженная кошка в отдалении щурилась на них и облизывалась. Как-то проговорилась Матрена Ивановна с глубокой грустью, что нашла она женщину и для Жени, чтобы он себя мужчиной-то познал, да гостья, к сожалению, оказалась не очень порядочной, начала тащить из дома.
В Свердловске бывал я не так уж часто, но почти всегда находил время наведаться к Фейерабендам. И, конечно же, видел, что, несмотря на все усилия Матрены Ивановны и Жени, дела у них шли все труднее, все хуже. Немного как бы отечное лицо делалось у Жени бледно-желтым, взор блеклый, оживлявшийся от радости встречи, вдруг западал в полутень, становился неподвижным. С большим уж трудом взбадривал себя Женя, но духом все еще был крепок. Его окрестили, и в его комнате появилась икона. В комнате у Матрены Ивановны был целый иконостас. Много часов простаивала русская женщина перед иконами, просила Бога о милости болезному сыну.
Женя Фейерабенд продолжал много работать. Писал стихи. Одного из попугайчиков научил разговаривать,
резал из дерева сказочные фигурки и немало в этом преуспел: попадали его изделия и на выставки народного творчества.Как-то я похвалил его за насыщенную жизнь, заполненную такими интересными делами, сказал, что иные молодые и здоровые русские люди гробят себя, топчут жизнь свою…
Женя вдруг замолк, закинул руки за голову, полежал, потом обвел рукой все, чем заполнена была его комната, всю живность, цветы, картины, фотографии и, не жалуясь, а протяжно, с выношенным и давно погасшим горем сказал:
— Эх, Петрович! Все это, все-все отдал бы за один день, за один только день — походить по городу на собственных ногах, немного бы походить по лесу, по парку, посмотреть на ходячих людей, как они выглядят в жизни… И все!.. И был бы согласен умереть без сожаления, без оглядки… А-а, да чего уж там… Налей-ка, Петрович, по рюмахе.
Я уже жил вдали от Урала, когда не стало Жени. Было письмо от Матрены Ивановны, тихое, горестное, в котором она изо всей-то Богом ей данной немалой силушки старалась сдержать крик боли и отчаяния. Она родила сына и всю жизнь, каждодневно, творила для него возможное и невозможное, нянчила его, лучше сказать по-украински — кохала.
Не стало болезного дитяти, и потерялся смысл материнской жизни. Заезжавшие свердловчане сказывали, что, обустроив могилку Жени, прибрав его творческое наследство, совсем уединилась Матрена Ивановна, стала крепко попивать, когда и как отправилась на покой, легла рядом с сыном — мало кто знает.
Все по-нашему, по-российски…
Когда мы с одним поэтом собирали «Антологию одного стихотворения» российских поэтов, то выбрали из книжки Евгения Фейерабенда — «Муравья» — на мой взгляд, это стихотворение нужно уже не только поэтам, от нас ушедшим в бесконечность, но и всем русским людям оно нужно.
г. Свердловск
Орден смерти
Пришло письмо от ветерана Отечественной войны — туляка, в письме лежала невзрачная алюминиевая пластинка овальной формы. На пластинке можно прочесть клеймение: 2Fahv Ers. Aut. 2.459. В самом низу овала выбита буква А. С волнением прочел я сопроводительное письмо фронтовика: «23 апреля 1944 года, после госпиталя я пробирался в свою воинскую часть, от станции Великие Луки до Ново-Сокольников.
Часть пути мы ехали поездом с паровозной тягой. Повсюду, куда ни кинешь взор, страшные следы войны.