Затмить Земфиру
Шрифт:
Чтобы совсем уж не отстать от копа, я махнул певунье рукой – двигай, дескать! И мы вильнули в сторону от коралловой гряды, огибая ее справа и пытаясь по чистой прозрачной воде догнать проводника. Но впереди неожиданно замаячил другой риф, вода приобрела молочный оттенок – вероятно, из-за большого количества взвешенных частиц кораллового песка. Видимость резко ухудшилась. Маня, с трудом освоившая ныряльную грамоту (литра два хлебнула, прежде чем разобралась с трубкой), вдруг запаниковала и протаранила головой колонию corallium rubrum [14] . Потеряла сознание, и ее отшвырнуло куда-то – в бездну, в непроницаемое Зазеркалье. Когда я спохватился, певунья уже находилась «вне зоны действия сети».
14
Латинское
Я выдернул себя на поверхность и заорал. А потом впал в глубочайший ступор, который накрывает меня всякий раз в минуты безнадеги, как смертника перед расстрелом. Мысленно я уже прощался с моей девочкой, моей певуньей. Почему-то не к месту вспомнил ее «мамку» (так Маня по-купечески называла свою маму). Та тиранила дочку лет до шестнадцати. Типичный психоз взбалмошной наседки: чтобы птенец как можно позже вылетел из родительского гнезда (хотя в природе все, конечно, иначе), мамка до самого выпускного напяливала на чадо детские застиранные платьица, фанфаронистые банты-хризантемы. И в таком прикиде обожала выволакивать ее к гостям. А когда те хором кричали: «Ой, какая красавица!» – с ухмылочкой обламывала Маню: «А теперь иди в свою комнату, лопата сутулая!» Интересная деталь: сутулиться певунья начала, чтобы мамка, не дай бог, не заметила ее едва наметившуюся грудь...
И вот, значит, в полуобморочном состоянии анализируя Манино детство (вместо того чтобы броситься спасать мою девочку, мою певунью), я и не заметил, как рядом вовсю развернулся восточный базар. Грузный коп всплыл, держа голову певуньи под мышкой – так, словно она сопротивлялась при «задержании». Заверещал полицейской сиреной. Тут же с яхты подоспели матросы (повар даже не успел снять белоснежный фартук). Вопили они еще громче, как торговцы скоропортящимися фруктами. Плюнув на субординацию, стали хватать начальника за руки, намереваясь вырвать из железного обруча голову Мани. Со стороны это выглядело, будто торгаши поймали воришку и пытаются отобрать у него пузан-арбуз или сочащуюся спелую дыню. Хотя на ароматную дыню в тот момент, простите за цинизм, моя певунья была похожа меньше всего...
Я наконец очнулся, в два счета догреб до стихийного базара. Не помню в точности, какими идиомами (кажется, «хорош бить баклуши, козлы!») усмирил толпу, чего там наплел, но через минуту бездыханная Маня уже лежала на палубе яхты, и по всем правилам, как тренировали на уроках гражданской обороны, я сделал ей искусственное дыхание – рот в рот. К моему удивлению, первым словом, которое она произнесла, открыв глаза, было: «Мамка...»
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Отныне и почти до самого отъезда она твердила и твердила о ней. Раньше я не замечал у певуньи особой веры в знаки, предвестия, приметы – разве что ботинки жмут к дождю. Но вот свое счастливое неутопление она вдруг расценила как предупреждающий сигнал свыше: осади, мол. С утра до вечера теперь Маня рассказывала, как хорошо было с мамкой на семейной фазенде квасить стыренную на колхозных полях капусту, гнать самогон из чуть подгнивших яблок, солить пушечные ядра-огурцы. Оказывается, лет с четырех певунью всерьез учили готовить. Рецептуру блюд она зубрила, словно стихи в детсадике. Лежа под обкоцанной пальмой, Маня нараспев читала мне оду украинскому борщу, поэму о говяжьем соте с баклажанами, хокку о персиковом компоте. Черт побери, я и представить не мог, что она такая хозяйственная. О, эти египетские метаморфозы!
Еще одна излюбленная тема Мани после «кораблекрушения» – о пользе ремня (в ее случае – скакалки) в священном деле воспитания малолеток. «Чем жестче наказание в детстве, тем звонче голос в юности!» – убежденно вещала певунья.
Дня три я слушал эту ахинею без возражений: думал, сказываются последствия удара о рифы (если честно, в это время меня то и дело посещали крамольные мысли, какая же Маня скучная и банальная без своей «звездности»!). А на день четвертый грянул гром. Певунья заявила, что долго размышляла и наконец решила вернуться домой.
– Ну вот завтра утром и летим.
– Ты не понял. Я хочу вернуться
в Бугульму.– В смысле?
– В Бугульму. К мамке. Насовсем.
– У тебя что, крыша поехала? – не сдержавшись, крикнул я.
– Наверное.
Попыталась объясниться. Дескать, соскучилась по теплоте и уюту, надоело скитаться по съемным квартирам, где воняет нежитью, мертвечиной, старым тряпьем, дустом, промозглыми трубами, апельсиновой коркой в шкафу. Мол, Москва так и кишит маньяками («А Казань с Бугульмой не кишит? А Димка?» – возразил я, но – мимо). И, возможно, у нее действительно поехала крыша – с этой идиотской целью «затмить Земфиру».
Однако – о счастье нежданное! – удар о кораллы пришпилил мозги на место.
– Класс. Приплыли, – пробормотал я и далее выдал нечто глубокомысленное: – Знаешь, лучше уж ставить перед собой хоть какие-нибудь, пусть даже заведомо невыполнимые, цели, чем не ставить вообще, блин, никаких!
В глазах певуньи чиркнул самолюбивый злобный огонек, но тут же погас. Хамсин, видимо, задул. И значит, кукуя над морской гладью, я не зря прощался с моей девочкой, моей певуньей – не с телесным, так с духовным ее обликом...
Этим же вечером хозяйственная Маня решила дать прощальный ужин в честь своего спасителя мистера М. – матросы и ваш покорный слуга оказались как-то не в счет. Впрочем, я пребывал в глубоком ступоре и мне все было по барабану (еще пару раз заводил с девушкой разговор о карьере – молча вскидывает руки, как плакальщики с мемфисского рельефа [15] ).
Пошлявшись в одиночестве по соседним пляжам, обиженный на весь мир и чуть поддатый, я явился в «Red sea». Мавр и пять офицеров в парадных мундирах уже сидели во главе стола. В пластмассовом ведерке позади Мани бултыхалось штук двадцать желтых роз (желтый цвет – к разлуке, между прочим).
15
«Плакальщики» – рельеф Мемфисской школы XIV в. до н. э., хранящийся в музее им. А. С. Пушкина.
– Ну где ты ходишь? – воскликнула спасенная. – Мы ж даже еще ничего не кушали. Тебя ждем. Вот садись, что ты будешь? Вот меню. Возьми салатик себе.
В голосе бывшей певуньи вовсю трезвонили местечковые нотки. Если б не привык к ее изменчивости, заржал, как стадо диких африканских ослов. А так только передразнил:
– Та шо ты хвылюешься! Йишь та йишь соби, як мий дид казав.
Не догнала. Улыбнулась – рот до ушей. Хуторянка, селяночка моя.
Надо заметить, ели служивые с исключительным энтузиазмом: кальмары, креветки, лангусты, мидии. Я с ужасом мял в кармане бумажник – на сто последних долларов особенно не разгуляешься. Слава богу, пить им по шариату нельзя – хлестали холодный каркаде. Мы же с певуньей налегали на остатки дьютифришного виски. Маня, кстати, оказалась отличным тамадой (вероятно, тоже мамкина выучка). Разливалась, мармеладная, тостами, как дойная корова-рекордсменка. Я худо-бедно переводил. «Спаситель», в чью честь выпивали, после каждой здравицы хохотал и утирал слезы. Офицерье же дружно вставало: троекратное «ура» – и чашка ледяного чая в глотку.
Ужин длился долго, около четырех часов. Я с горя наклюкался и стал терзать Мавра провокационными вопросами из египетской истории. Типа кем все-таки была Хатшепсут [16] – мужчиной или женщиной? Коп не расслышал, а то бы, местный Геродот, закатал в кандалы.
Наконец решили проветриться. Окруженная офицерами, под ручку с Мавром, Маня выкатилась из ресторана. И тут произошло нечто. Над пальмами проносилась стая неведомых мне птиц. Словно вражеские бомбардировщики, они накрыли темным облаком всю нашу компанию. Через секунду Маня взвизгнула: «Ой, блин!» Повозюкала рукой по голове. Куча птичьего дерьма. Не знаю, где хургадские копы набрались этих красивых жестов, но вдруг без всякой команды они рухнули на колени и схватились граблями за подол Маниной юбки. Что за оперетка такая?
16
Единственная женщина-фараон Египта.