Завеса
Шрифт:
Только человеческое стремление гармонизировать даже трагедию и разор может воспринимать это застывшее в вещах видение гибели как нечто музейное. Из этого сора выросла печальная, лунатическая метафизика картин Марка Шагала и Хаима Сутина.
Внутреннее напряжение души гнало от этого места в кажущиеся продолжением тех местечек переулки – «ликэлех» – с домиками, стены которых были окрашены в голубой цвет от дурного глаза, как и могилы великих мудрецов-праведников на кладбище в глубине долины.
Но из любой точки этих скрученных и скученных переулков виден был простор и провалы в синеву бескрайней обители Бога, и тайно ощутимая тяга с высот словно бы очищала человеческие лица от всего земного и углубляла взгляд,
Время, казалось, замерло, но солнце уже было в зените. В эти полуденные часы городок был пуст. Все готовились к ночи, новолунию, началу месяца Абба. В гостиницах мест не было. К ночи ожидался массовый приезд верующих.
Поднялись на самый верх покрытого деревьями холма. Машину Цигель оставил у дороги. Растянулись на траве посреди поляны. Уходящие ввысь деревья кружили небо, усыпляя и наполняя тело покоем. У Ормана было такое ощущение, что как бы исподтишка Цигель подражает его действиям. Они лежали вчетвером, две семейные пары, примерно, около часа. Встряхнувшись, Орман подумал о том, что давным-давно не ощущал такого глубокого покоя. Рядом, в полуметре, из-под земли и дерна торчал обломок стены древней цитадели, мгновенно напомнив о бренности мира.
Надо было спуститься с этих высот по крутым изгибам дороги в поселок Рош-Пина, чтобы успеть хотя бы там, снять комнату в одном из коттеджей.
Улица, на которой располагалась шеренга коттеджей, зависала над широко развернутой вниз и вдаль панорамой лесков, вспаханных прямоугольников, поселений, прячущихся в пазухах долин, и все это словно бы дышало горьковато медовым покоем, пронизанным долгим отстоявшимся солнцем.
По другую сторону высоко в небо вздымался ряд кипарисов, отделяющий старые, облупившиеся, но смутно и празднично пробуждающие чувства, знакомые археологам, памятью ушедшего времени – домики времен первых переселенцев, евреев восточной Европы начала века. Недаром ведь городок назывался – Рош-Пина – «краеугольный камень». Время близилось к закату, но еще было довольно жарко. Все попрятались за стенами, и овраг, за краем домиков, неосознанно влек Ормана черным своим изломом в ослепительности дня, полным даром растрачиваемых чудных запахов пропитанной солнцем зелени трав и кипарисов.
– Они тут шептались, – сказала жена вернувшемуся в коттедж Орману, – но ты же знаешь мой слух, от которого нет мне покоя. Она упрекала его и требовала, чтобы ты отвез нас в Цфат, потому что, дескать, он возил нас по городу. Я не выдержала и сказала: «Зря волнуетесь. Мы повезем».
К Цфату подъехали уже затемно. Остановились у края улицы, обрываемой глубокой долиной, в которой, при свете народившегося серпика луны, видны были надгробия древнего кладбища.
Сюда же подъезжали автобусы, полные религиозными людьми, судя по табличкам на стеклах, со всех даже самых дальних мест Израиля.
У края провала, время от времени освещаемая фарами подъезжающих машин, высвечивалась огромными буквами надпись – «Киврей цадиким лэфанейха» – «Могилы праведников перед тобой».
Вначале трудно было внятно различить шевеление в долине. Затем глаз начинал видеть медленное движение людского потока к надгробию, на котором горел фонарик.
Это была могила АРИ. Отмечался день его смерти и начало нового месяца, определяемое по древнееврейскому календарю нарождением луны. На могиле, особенно посещаемой и почти стертой тысячами ног, внутри убогого, но такого трогательного фонарика день и ночь горела свеча, заботливо и в благом страхе сменяемая руками верующих.
На могиле великого каббалиста Йосефа Каро было темно и безмолвно.
Они даже не пытались пробиться к могиле.
Прошли снизу вверх старый Цфат. Он был подобен единому, в эти часы необитаемому дому. В окнах горел свет, двери были распахнуты, дома и улочки пусты, ибо все ушли на могилу АРИ. Но дух стен и всего людского жилья охватывал одновременно
удивительной живой домашностью и близостью к Нему, где низкие звезды воспринимались как часть Его интерьера. Особенно потрясло, как в одном месте женщина мыла, продолжая мыть и асфальт переулка, как неразрывную часть домашнего пространства.Сели на скамью у синагоги АРИ, где в это время должен был молиться Берг, синагоги, в которой молился АРИ – Адонейну Рабби Ицхак – Лурия. Он жил здесь всего три года, а вошел в вечность великого феномена Каббалы.
Обычно бесцеремонный и, как постепенно выяснялось, мелочный, Цигель вдруг засомневался, можно ли не то, чтобы войти, а заглянуть в синагогу. Осторожно, почти на цыпочках, выявляющих в нем кошачью ловкость подглядывания, он подобрался к двери, и долго высматривал в щелку с не меньшим любопытством, с которым подсматривают в бане за нагими женщинами или парочкой, занимающейся любовью. При свете уличного фонаря можно было видеть его искаженное хищным любопытством лицо. Это потрясло Ормана чем-то, абсолютно идущим вразрез с разлитой в ночи атмосферой неколебимо, до самого неба, замершей святости.
Орман вдыхал древесный запах, насыщающий свежестью воздух ранней ночи, чувствуя присутствие этой высшей святости странным образом: в небе отчетливо, вещно, почти на ощупь, висела пиала луны донышком к земле, а над нею, в высоте, ярко сверкала звезда. И настолько явственно ощущалась невидимая связующая нить между луной и звездой, что они казались замершим маятником, и чаша луны была занесена налево, а звезда воспринималась осью равновесия земли и неба, мгновения и вечности, Божественного покоя и умиротворения души человека.
Орман думал над тем, почему они называют друг друга по фамилиям – Берг, Цигель, Орман, – ведь с древности у евреев душа обитала в имени. И зачинщиком этого был он, Орман. Вероятнее всего, с юности сохранилась в нем некая форма то ли отчужденности, то ли особого вида аристократизма, привнесенного русской классикой: мужчин называть по фамилии, женщин – по имени и отчеству. И это было особенно странно здесь, в Израиле, где все обращались друг к другу на «ты», как и на английском. Действовал на нервы распространенный вид фамильярности, когда друг друга называли уменьшительно-ласкательными именами, по примеру каких-нибудь галицийских провинций – Йоске, Хаимке, Мишке. Ну, а фамилии предков были вообще заменены псевдонимами, явно в дурное подражание русским революционерам, и уже настолько приросшими к человеку, что их даже выбивали на надгробных плитах.
Берг смеялся: как же души их предстанут перед Всевышним? Их же просто не возьмут ни в рай, ни в ад, а выбросят, как испорченные бюллетени во время выборов, и они не войдут в кругооборот душ, избавляющихся от грехов своих. Тем более, что самой распространенной была фамилия-псевдоним – Пелед, в переводе с иврита – Сталин. Тут обнаруживалась магия перевода на иной язык. Псевдоним на иврите не резал ухо, в общем-то, воспринимаясь всеми довольно мирно. Как ни странно, возмутились дети убежденных сталинистов. Они обвинили отцов в идолопоклонстве и в кибуцах отгородились от них колючей проволокой. Такого глубокого кризиса веры в «светоча народов», оказавшегося кровавым деспотом, не было больше нигде в мире.
Даже выходящие из синагоги укутанные в талесы евреи не могли нарушить глубокого, располагающего к размышлению, покоя этого места.
Берг появился в сопровождении жены и сына.
Цигель относился к Бергу как бы по-родственному, но весьма насмешливо. Берг у него не выходил из роли примитивного ремонтника стиральных машин. Пристальное, пристрастное любопытство при появлении Берга разгоралось в глазах Цигеля. Они сужались в щелки, непроизвольно выдавая внутреннее напряжение. Это пугало Ормана, столько неприязни было в этом внешне даже улыбчивом любопытстве. Вот и сейчас задает ему Цигель с хитрым простодушием вопрос: