Завещание мужества
Шрифт:
Содержание записей чрезвычайно разнообразно. В этом разнообразии выделяются картины западных городов — Будапешта, Вены, Праги — в первые дни после их освобождения Советской. Армией и встречи в эти знаменательные дни конца 1944 — начала 1945 года со множеством людей, представителей разных военных специальностей и званий, с венграми, немцами, чехами.
Но с особой обстоятельностью и любовью описаны через несколько лет встречи Семена Гудзенко в Средней Азии с героями его будущей поэмы «Дальний гарнизон» — с бойцами и командирами Советской Армии в послевоенные годы. Как всегда, у Гудзенко это не только комментарий к будущей поэме, не только предыстория произведения, давно уже вошедшего в сознание читателей, но и нечто большее. Ведь в
Красавец с открытым, благородным лицом, с большими руками, созданными для лопаты и паруса, с большими ногами, созданными для того, чтобы отмахивать километры, с глубоким голосом, созданным на то, чтобы передать любое сильное чувство, любовь и гнев, человек простосердечный, общительный, отзывчивый, с неисчерпаемым запасом юмора и веселости. Наконец, человек счастливый во всем — в работе, в находках темы, в странствиях, в любви, в быту, в дружбе.
Он был непоседлив — и профессионально, как хороший журналист, и душевно, потому что преодоление пространства, все новые и новые края и климаты ему были нужны как воздух и хлеб вдохновения. Если на карте Советского Союза поставить флажки в тех местах, где он побывал, это будет поучительная картина размаха и душевной экспансии. Это и будет его короткая и яркая биография.
А как бескорыстно выводил он в свет других молодых, которые были моложе всего на полчаса! Когда на его горизонте появлялись еще никому не ведомые, ни разу не печатавшиеся новички, он сразу становился их активным пропагандистом, приносил их стихи в редакции, трубил им славу. Чем была вызвана эта отзывчивость? Прежде всего чувством плеча, которым держится очень многое во всей нашей общественности. Кроме того, хозяйским отношением к общелитературному делу. И наконец, за этим стояло живое у него чувство поколения, одно из самых властных и организующих у молодого поэта. Он принес его из армии. Семен Гудзенко навсегда запомнил свой солдатский долг по отношению к великому множеству подобных ему молодых, тех, которые погибли, и тех, которые остались в живых. Памятливыми признаниями долга полна вся его лирика, но стихотворение первое по счету особенно значительно: «Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели…» Это удивительное стихотворение — такая в нем утверждается вера в жизнь, таким мужеством дышит оно, так оптимистичен его открытый всякому непредубежденному читателю смысл!
Но ведь стихи не нуждаются в том, чтобы вспоминать их сейчас! Стихи и без того живут и будут жить еще долго после всех нас. А мы вспоминаем живого, который так рано перестал быть живым.
Когда очень здоровый и физически сильный человек заболевает, он долго не замечает болезни. Близкие тревожатся, сокрушенно вздыхают, беспокойство их растет не по дням, а по часам, а он — «да бросьте, пожалуйста, что вы пристали!». И много, много дней пройдет, прежде чем черное дело, творящееся где-то в глубинных недрах живой ткани, внезапно о себе заявит криком несдерживаемой боли, обмороком, тяжелым взглядом, устремленным необычно внутрь себя.
Болезнь длилась долго. Но в ней были светлые промежутки, когда мужественный человек снова выпрямлял плечи. Стойкий, храбрый, выносливый, привыкший в армии ко всему, он снова и снова радовался возвращенному дыханию, домашнему уюту после больничной палаты. Каким глубоким и сосредоточенным огнем горели его чудесные глаза, как дружелюбно протягивал он близкому человеку горячую, сухую руку, как верил в непобедимую, трижды благословенную, бессмертную жизнь.
Милый, родной друг! Мы никогда
не отпрощаемся с тобою [4] .4
Отрывки из статьи П. Антокольского, опубликованной в его книге «Пути поэтов» (Москва, 1965 г.).
Василий Субботин
Поколение
Если не ошибаюсь, речь идет о сорок четвертом. О зиме. Прекрасно и отчетливо все помню. Сначала, однако, о стихах. И лучше, если я расскажу обо всем по порядку.
Мы разместились где-то на самом дне глубокого, заметенного снегом оврага, в старых, в мокрых, похожих на стойла землянках.
Свечерело. И снег, и небо — все, что было видно в окне, через маленький осколок стекла, сделалось фиолетовым. Передний край был подальше, однако, хотя и с перерывами, его говор сюда все же доносился. Я недавно только начал работать сотрудником в дивизионной газете и почти каждый день туда ходил. Теперь тоже я только-только пришел.
Тут в землянке мы и жили вдвоем. Мы всегда так жили. Так же как редактор и секретарь, всегда особо. Лобода был постарше меня, поопытнее. Он давно писал стихи.
Почти каждый день, с утра, мы уходили на передовую, оттого в земляночке нашей было так холодно и необжито.
Вот в этой-то землянке в этот вечер мы и прочли их, эти стихи. И конечно же, мне дал их мой товарищ. Я, право, не знаю, где ему удалось достать и этот журнал, и стихи… Это все какая-то случайность. Потому что никогда прежде никакой журнал сюда, до переднего края, не доходил.
Едва я увидел те стихи, как понял, что слышал уже о поэте. (Тогда с первого раза я даже не запомнил его фамилии.) Я в то время учился на курсах, в танковом училище. И приехавший туда Антокольский сказал нам впервые о том, что появился в Москве новый поэт… Фамилия не запомнилась, а может быть, даже и не называлась.
Говорилось так, что он солдат, какой-то еще совсем молодой парень. До войны учился то ли в школе, то ли в вузе, писал плохие стихи. Такие, как все. Стихи, пришедшие от литературы, от книг. Но началась война, и попал этот парень на фронт, под Сталинград попал, был контужен, ранен. Лежал в госпитале. Он-то и написал первые стихи о войне… Настоящие, солдатские.
Мне это запомнилось, хотя для первого раза, может быть, и прозвучало чересчур таинственно.
Очевидно, уже тогда я и товарищи мои по курсам и по казарме восприняли все так, что появился поэт наш. Выращенный войной. Мы знали — он придет обязательно, хотя до сего дня видели только творящих подвиг. За каждую свою побывку на переднем крае я видел их, людей войны. Но не было певца. Не было творящего песню. Того, кто бы рассказал обо всем.
Потому-то и так хорош был этот рассказ, что в нем было что-то от легенды.
И вдруг, в холодный вечер зимы, в необжитой, в старой, покинутой другими землянке попался мне томик лучшего в то время военного журнала «Знамя». Я увидел заверстанные в середину стихи поэта.
«Когда на смерть идут — поют. А перед этим — можно плакать…»
«Снег минами изрыт вокруг и почернел от пыли минной…»
Я сразу понял, что это он.
Как это точно все было передано! Все то, что знал и я. И как раз так, как я сам видел, — покрытые минною копотью склоны.
Сразу подумалось, что я тоже так мог бы показать. Ведь и я, я тоже ходил по этим холмам, овитым фугасной серо-желтой пылью. Везде, пока не доберешься до траншеи, — угольно-серые, черные холмы. Они всюду, куда ни посмотришь.
И поверьте мне: солдату действительно кажется, что все-все снаряды, и крупные и мелкие, летят в него, все, что есть стреляющего, несущего смерть, направлено на него. И все странно его минует. И все — странно! — пока не попадет, его минует.
Вот почему это так точно: