Зависть, или Идиш в Америке
Шрифт:
Слава Островера заключалась именно в том, что он требовал перевода. Он хоть и писал на идише, но слава у него была всеамериканская, всенародная, международная. Его считали «современным». Островер освободился из плена идиша! Вырвался наружу — попал в реальный мир.
А начинал с чего? С того же, что и все, — вел колонки в ежедневных газетах на идише — юморист, дешевый, ловкий писака, кропал статейки, умел выдоить рассказик из будничной жизни. Он, как и все прочие, накопил пригоршню долларов, собрал свои рассказики в папку и заказал еврейскому издательству напечатать сотню экземпляров. Книга! Двадцать пять штук он раздал тем, кого считал родственниками, еще двадцать пять разослал врагам и соперникам, а остальные так и держал в коробках у себя под кроватью. Как и у всех прочих, у него литературными богами были Чехов и Толстой, Перец и Шолом-Алейхем. Как он оттуда добрался до «Нью-Йоркера», до «Плейбоя», до неслыханных гонораров за лекции, до приглашений в Йель и Массачусетсский технологический, до Вассара, [17] до Среднего Запада, до Буэнос-Айреса, до собственного литературного агента, до издателя на Мэдисон-авеню?
17
Престижный частный гуманитарный колледж в штате Нью-Йорк.
— Он спит с правильными переводчиками, — сказала Пола. Эдельштейн тихо заржал. Он знал кое-кого из переводчиков Островера — старую деву, точнее, старую клячу в длинных платьях, полубезумного пьяницу лексикографа, студентов, искавших каждое слово в словаре.
Тридцать лет назад, прибыв прямиком из Польши через Тель-Авив, Островер завел интрижку с Миреле, женой Эдельштейна. Из Палестины он выехал во время арабских волнений 1939 года, не потому, что убоялся, а потому, что возмутился — эта страна отвернулась от идиша. Идиш ни в Тель-Авиве,
У обеих жен, Миреле и Пеши, начался чуть ли не роман: они назначали друг другу свидания, ходили вместе по кино и музеям, толкали друг друга в бок и хохотали с утра до ночи, у них были общие секреты, они носили в сумочках складные линейки и обсуждали некие радовавшие их замеры, даже забеременели в один месяц. У Пеши родилась третья дочка, у Миреле случился седьмой выкидыш. Эдельштейн был раздавлен горем, но ликовал.
— Это у меня мало сперматозоидов? — кипятился он. — Это все твоя утроба. Сначала мотор почини, а потом уж на масло пеняй.
Когда от дантиста пришел счет за коронку Островера, Эдельштейн переслал его Островеру. Такой несправедливости Островер не стерпел: он расстался с Миреле и запретил Пеше с ней встречаться.
О романе Миреле с Островером Эдельштейн написал следующие гневные строки:
Почто ты задуваешь пламя жизни и сыновей моих, и дочерей? Праматерь Ева была обречена с водой выталкивать младенцев На волны жизни, но твое, жестокая, проклятие страшней: Тебе и плод греха не выносить в расклякшейся утробе.Они были опубликованы в «Битерер Ям» весной того же года, вызвали всплеск сплетен, в том числе обсуждалось, уместно ли употреблять выражение «задуть пламя» в столь влажном контексте. (Баумцвейг, приверженец единообразия стиля, предлагал глагол «утопить».) Покойный Циммерман, самый непримиримый противник Эдельштейна, написал Баумцвейгу письмо (которое Баумцвейг зачитал Эдельштейну по телефону):
Так кто же по сути жесток — бесплодная женщина, которая обеспечивает покой в доме, где не устраивают кошачьих концертов дети, или чрезмерно плодовитый поэт, который вынашивает плоды своих грехов, а именно свои бездарные вирши? Вынашивать-то он их вынашивал, но кто может это вынести? На одном дыхании он переносится от вод к древу. Он, как и его предки амфибии, раздут от самодовольства. Гершеле Жаба! Почему Б-г дал Гершеле Эдельштейну неверную жену? Чтобы покарать его за то, что он пишет чушь.
Приблизительно в то же время Островер написал рассказ про двух женщин, которые так любили друг друга, что хотели иметь друг от друга детей. У обеих были мужья: один — сильный и крепкий, а второй — импотент с иссохшим членом, полный шлимазл. [18] И женщины решили использовать для своих целей одного мужа: договорились, что любовь друг к другу направят на него, и через него каждая получит дитя их любви. Обе они обратились к крепкому мужчине, и обе понесли. Но жена иссохшего не выносила ребенка: он усох в ее утробе. «Ибо написано, — сделал вывод Островер, — рай — он только для тех, кто там уже побывал».
18
Неудачник, растяпа (идиш).
Глупейшая притча! Три десятилетия спустя — Миреле к этому времени уже умерла от рака матки, а легенды о королевском происхождении Пеши печатал журнал «Тайм» (фотография хлыста прилагалась) — эта никчемная мистификация, это извержение незнамо чего, включенное в «Полное собрание рассказов» Островера («Киммель энд Сигал», 1968), стало темой диссертаций по сравнительному литературоведению, словно Островер был Томасом Манном или даже Альбером Камю. А на самом деле Пеша с Миреле всего-то и ходили изредка вместе в кино, да и то когда это было! И все равно, Островер сумел вырваться из казематов ежедневных газет, освободился от «Битерер Ям» и более сомнительных изданий, он был свободен, и его имя вышло за пределы узкого мирка. А почему именно Островер? Почему не кто-то другой? Разве Островер талантливее Коморского? Придумывал сюжеты лучше Горовица? Почему за пределами их мирка выбрали именно Островера, а не какого-нибудь Эдельштейна или даже Баумцвейга? Какое оккультное таинство, какое колдовство, какое косое расположение планет влекло переводчиков падать ниц, спустив потертые портки, перед неприкрыто напыщенными фразами Островера? Кто открыл, что Островер «современен»? Его идиш, хоть и заводился сам от себя, хоть его и распирало, по-прежнему был идишем, маме лошн, обращаясь к Б-гу, он по-прежнему пищал свои малости по-свойски, толкая локтем в бок, идиш его по-прежнему составлялся из лохмотьев штетла, [19] из грудничкового алеф, [20] из малютки бейс [21] — так почему же именно Островер? Почему только Островер? Островеру выпало быть единственным? Всех остальных скроет темнота, один Островер спасен? Островер — последний из уцелевших? Будто спрятался на чердаке, как та голландская девочка. И его, так сказать, дневник — единственное документальное свидетельство того, что было. Как Рингельблюму [22] из Варшавы, Островеру суждено было стать единственным доказательством того, что был некогда такой язык, как идиш, была литература на идише. А остальные погибли? Погибли. Утонули. Угасли. Ушли под землю. Как и не было их.
19
Местечко, городок (идиш).
20
Первая буква еврейского алфавита.
21
Вторая буква еврейского алфавита.
22
Эммануэль Рингельблюм (1890–1944) основал подпольный исторический архив в Варшавском гетто.
Эдельштейн сочинил письмо издателям Островера.
«Киммель энд Сигал»
224 Мэдисон-авеню, Нью-Йорк
Уважаемый мистер Киммель и достопочтенный мистер Сигал!
Пишу вам в отношении некоего Я. Островера, чьи труды вашим издательством доведены до внимания публики. Будьте очень добры простить все неточности английского выражения. Нет сомнения, что по ходу его с вами дел вы получали от Я. Островера письма, письма на английском даже хуже этого. (У МЕНЯ НЕТ ПЕРЕВОДЧИКА!) Мы, иммигранты, неважно, как давно американизированные, внутри всегда остаемся новичками и никогда не достигаем гладкости письма, какую имеют носители языка. На миллион новичков-писателей один Набоков и один Косински [23] . Я упомянул их, чтобы показать полноту знакомства с американской литературой во всех современных проявлениях. На вашем языке я читаю, так сказать, с волчьей жадностью. И считаю себя очень знающим критиком, особенно в отношении так называемых амер. — еврейских писателей. Если вы дадите мне возможность, я могу высказать многие мнения, которые имею насчет этих еврейско-амер. мальчиков и девочек, таких, как (не по алфавиту) Рот, Филип / Розен, Норма / Маламуд, Берни / Фридман, Б. Дж. / Пейли, Грейс / Беллоу, Сол / Мейлер, Норман [24] . Прочитав у последнего несколько недавних трудов, в том числе политических, хотел бы напомнить ему, что Ф. Кафка, мир его праху, говорил немецкоговорящим и уже имевшим все удобства евреям Праги, Чехословакия: «Евреи Праги! Вы знаете идиш куда лучше, нежели предполагаете!»
Наверное, поскольку вы, несомненно, не читаете еврейскую прессу, вам об этом неизвестно. В настоящем месяце все мы испытали глубокое удивление. В этой грязной пропагандистской «Советиш Геймланд», которую издают в России, чтобы доказать, будто пленники-евреи — не пленники, напечатано стихотворение! Двадцатилетней еврейской девушки из России! Идиш все же будет жить через нашу молодежь. Хотя я, как и прочие пессимисты, в этом сомневаюсь. Однако суть не в этом! Я спрашиваю вас, что значат эти персонажи для вас, которые люди тонкие, умные и с теплыми чувствами. Лесин, Рейзен, Егойош! Сам Г. Лейвик! Ицик Мангер, Хаим Граде, Аарон Цейтлин, Янкев Глатштейн, Элиэзер Гринберг! Молодовски и Корн, очень одаренные женщины! Довид Игнатов, Моррис Розенфельд, Мойше Надир, Мойше-Лейб Гальперн, Рувен Айзланд, Мани-Лейб, Зише Ландау! Я вас спрашиваю! Фруг, Перец, Винчевский, Бовшовер, Эдельштадт! И.И. Шварц, Йосеф Рольник [25] ! Все это наши славные идишские поэты. И если я добавлю к ним наших прекрасных братьев-поэтов из России, которых погубил Сталин со своими оспинами, например Переца Маркиша, узнаете ли вы хоть какое имя? Нет! У НИХ НЕТ ПЕРЕВОДЧИКОВ!
Почтенные господа, вы издаете только одного идишского писателя, даже не поэта, всего лишь сочинителя рассказов. Со всей скромностью заявляю, вы создаете критически неверное представление. Будто мы не произвели ничего другого. Я вновь подразумеваю вашего партнера Я. Островера. Я не намереваюсь этим письмом лишать его возможных талантов, но РЕШИТЕЛЬНО хочу убедить вас, что другие тоже существуют, хотя никто и не дает себе труд замечать их. Я сам писатель и тоже выпустил четыре сборника поэзии: «Нешоме ун гуф», «Цинген ун фрайен», «А велт он винт», «А штунде мит шней». То есть: «Душа и тело», «Петь и радоваться», «Мир без ветра», «Час снега» — это мои глубоко прочувствованные названия.
Прошу вас сообщить мне, пожелаете ли вы снабдить меня переводчиком для этих весьма достойных образчиков скрытых от мира сочинений, или, по ивритскому выражению, «Захороненного света».
С глубоким уважением, ваш.
23
Ежи Косински (1933–1991) — американский писатель, поляк по национальности.
24
Американские писатели-евреи.
25
Писатели и поэты, писавшие на идише.
Ответ он получил на той же неделе.
Уважаемый мистер Эдельштейн!
Благодарим вас за ваше интересное и содержательное письмо. Мы сожалеем, что не можем обеспечить вас переводчиком. Вполне возможно, что качество ваших стихов действительно столь высоко, как вы утверждаете, однако дело обстоит так: переводу должна предшествовать репутация, а потом уже говорить о переводе.
Искренне ваши
Всё — ложь! Лжецы!
Уважаемый Киммель, уважаемый Сигал!
Слышали ли вы, безъязыкие евреи, об Островере до того, как везде и всюду увидели его переведенным? На идише его для вас не имелось! Для вас идиш не существует! Мгла внутри облака! Кто его видит? Кто его слышит? Мир глух к узнику! Вы подписались «Ваши». Вы — не мои, и я — не ваш!
Искренне
И он всерьез занялся поисками переводчика. Не рассчитывая на успех, он написал старой деве-кляче.
Уважаемый Эдельштейн! [ответила она]
Скажу без лишних красот — некрасивая женщина должна и выражаться без красот — вы не знаете практического мира, мира реального. Да и зачем вам это? Вы — поэт, идеалист. Когда крупный журнал платит Островеру 500 долларов, сколько я получаю? В лучшем случае 75 долларов. А если он решает месяц отдохнуть и не пишет, тогда что? Поскольку он — единственный, кого хотят печатать, то и переводить стоит только его. Предположим, я перевела одно из ваших чудесных любовных стихотворений. Купит ли его хоть кто-нибудь? Даже спрашивать глупо. Да если бы и купили, какой мне смысл батрачить за пять долларов? Вы не можете себе представить, что я терплю от Островера. Он усаживает меня в столовой, его жена приносит самовар с чаем — слыханное ли дело, такие претензии, — тоже садится и не спускает с меня глаз. Взгляд у нее ревнивый. Она разглядывает мои лодыжки, а они совсем неплохи. И мы приступаем к делу. Островер зачитывает вслух первую фразу так, как он ее написал, на идише. Я ее записываю по-английски. Тут все и начинается. Пеша читает то, что я написала, и говорит: «Это никуда не годится, вы не поняли идиому». Идиому! Много она понимает! Островер говорит: «Последнее слово мне поперек горла. Придумайте что-нибудь получше. Что-нибудь повыразительнее». Мы лезем в Толковый, в Синонимический словари, выкрикиваем разные слова, ищем, ищем. Островеру ни один вариант не нравится. Возьмем, к примеру, слово «большой». Мы пробуем: огромный, обширный, гигантский, грандиозный, колоссальный, исполинский и т. д. и т. п., и наконец Островер говорит (а прошло уже пять часов, у меня гланды распухли, я едва держусь на ногах): «Ну ладно, пусть будет „большой“. Простота прежде всего». И так день за днем! Стоит так биться из-за 75 долларов? И после всего этого он меня увольняет и берет себе студентика! Или того дебила, что свихнулся на Математическом словаре. Пока я ему снова не понадоблюсь. Впрочем, мне перепадает кусочек славы. Все говорят: «Вон идет переводчица Островера». На самом деле я его глаза и уши. (Во всяких смыслах.) Вы пишите, что у него нет таланта. Вы так считаете, возможно, вы и правы, но позвольте вас уверить, один талант у него есть — талант давить на людей. Как они действуют — пишут левой ногой романы, в расчете на то, что из романа сделают прекрасный фильм, и так время от времени и случается, — так и он действует. Какая разница, какой у него идиш, главное — что получится, когда это переведут на английский. Его беспокоит только то, как это будет преобразовано, а в английском он хромает на обе ноги, как, прошу меня простить, и вы, и все ваше поколение. Но Островеру чутье подсказывает, как кого обхаживать. Всех своих переводчиков он держит на взводе — они завидуют один другому, но для него они — отбросы, мусор, их он не обхаживает. Стелется он перед ними. Перед ними! Эдельштейн, вы понимаете, о чем я? Он забирается на спины старых кляч, чтобы добраться туда, куда ему нужно. Я знаю, вы называете меня клячей, что ж, вы правы, я и сама о себе такого же мнения: воображения никакого, способности средненькие (я тоже когда-то хотела стать поэтом, но это было в другой жизни), а при Островере у меня на хребте я уже нечто иное, я — «переводчица Островера». Думаете, это ничто? Это пропуск к ним. Меня всюду приглашают, я хожу на те же приемы, что и Островер. Все смотрят на меня и думают, что я чудная, но говорят: «Это — переводчица Островера». Брак. Пеша, эта куча хлама, меньше жена Островеру, чем я. У меня, как у жены, предположительно пассивная роль. Предположительно, потому что кто знает, что происходит в спальне? Те, кто, как и я, не состоит в браке, догадываются о многом, что другим невдомек. То же самое с переводом. Кто создал стиль, который прославил Островера? Вы спрашиваете, с чего все взяли, что он «так называемый современный» писатель? Смешно. Ага! Кто читал Джеймса Джойса, Островер или я? Мне пятьдесят три года. Что ж, я зря я родилась в Глузске или в Вассаре училась зря? Вы понимаете, о чем я? Я оказалась посередине, и меня зажало. Между двумя организмами. Гермафродит от культуры — ни то ни се. У меня раздвоенный язык. Когда я пять часов бьюсь за то, чтобы Островер сказал «большой», а не «исполинский», когда я убираю все милые, уютные запятые, которые он сует без разбору, когда я пью идиотский чай, поданный его женой, и возвращаюсь домой с раздутым животом, вот тогда-то он превращается в «современного», понятно? Это моих рук дело! Этого, разумеется, никто не признает, все считают, что в самих рассказах таится нечто, а на самом деле все зависит от того, как я их причешу и подкрашу. Это все косметика, и я — косметичка, художница — вроде тех, которым платят за то, что они в морге наводят красоту на трупы, среди них… впрочем, не донимайте меня своей критикой. Я вам говорю, его идиш ничего не значит. Чей угодно идиш ничего не значит. И все, что на идише, ничего не значит.
Конец письма — женщины существа многоречивые, упрямые — он читать не стал. Он успел разобраться, чего она ищет, — немного денег, немного уважения. Мания величия в миниатюре: она вообразила себя настоящим Островером. Поверила в то, что создала гения из кучки тряпья. Из тряпья получился мешок, а гений-то где? Она жила там, на свету, с ними: естественно, на Эдельштейна она времени тратить не будет. На юру. Во тьме, вот где он. Идеалист! Как это хорошее слово зарекомендовало себя в обществе таким образом, что стало оскорблением? А слово, тем не менее, дорогое сердцу. Идеалист. Разница между ним и Островером была вот в чем: Островер хотел спасти одного себя, а Эдельштейн хотел спасти идиш.