Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В странствиях Каипа есть что-то необычайно близкое той совокупности этико-эстетических принципов, которые утверждал в русской литературе Платонов (и чье влияние сказалось в прозе Пулатова в конце шестидесятых годов, особенно в повести «Прочие населенные пункты», которую можно вообразить как своеобразное продолжение ’’Джан” — судьбу пустынных жителей, выведенных к свету).

Каип близок платоновскому Фоме Пухову. у и самим мотивом странничества, и уровнем своих воззрений на мир. Сходна и некоторая растерянность Каипа и платоновских простых людей перед стихией жизни: в обоих случаях поэтизируются люди, не покоряющие, а избывающие жизнь. Мир простых людей, их этика, их поэзия, их уровень познания мира и практическое отношение к нему и служит предметом пристального внимания обоих писателей. Да и представление Пулатова о чужих,

враждебных человеку силах и о внутреннем единении простых людей очень близки платоновским. Близка платоновской и философская «нагруженность» бытового факта, переводящая простое отправление жизненной функции в осмысленную частицу бытия: перед отплытием в иной мир Каип «ел и пил умеренно, чтобы тело не тратило свои соки на мелочи»

С полным основанием писала Г. Трефилова: «Наложение поэтики иносказания на поэтику социально-бытового реализма превращает повести Т. Пулатова в одну из разновидностей философски-дидактической прозы, тяготеющей к жанру параболы».

Благодаря своеобразному совмещению реальности и символики в повести действительно возникает не поучение, как то свойственно притче, а раздумье… Причем это не натурфилософия, не проблема «природы как внешней силы и природного начала в человеке», которую усматривали в повести некоторые критики, а «обыкновенная» философия. В судьбе Каипа речь идет не столько о взаимоотношениях человека с природой или о его природной сущности, сколько об общественной людской сущности.

Отец Каипа, когда «природа позвала его к себе», захотел хоть как-то искупить свою вину перед ней — выпустил зайца, попавшего в силки (этот-то эпизод и побуждал критиков к экскурсам в натурфилософию). А Каип, захотевший общения, не может теперь подвести другого человека, доверившегося ему: «Нет, старик не имеет права доставлять хлопоты живущим». Тоже искупление, но уже не перед природой — перед людьми.

И не случайно тоненькой, но крепкой ниточкой вплетена в странствия Каипа история врача-литовки, приехавшей на это море и не понимающей языка, на котором с ней говорят: вне ее лежащая отчужденность, мучающая ее, контрастно высвечивает добровольную отчужденность Каипа и горечь от того, что в такую минуту он не смог помочь человеку, просившему о чем-то, видимо, важном.

Дальнейшее художественное движение обрели мысли Пулатова о единении и отчужденности во «Владениях». Сохраняя и даже наращивая «количественное» богатство реалистических деталей, повесть «Владения» еще заметнее выводит их из привычного ряда человеческих переживаний, остраняет их.

Центральный герой повести — старый коршун. Есть и второстепенные: суслик, туман, ветер, летучая мышь. А весь сюжет сведен к облету коршуном своей территории после ночи полнолуния. Но это опять-таки в большей мере повесть философа, чем натуралиста; во всяком случае, кино по этой повести не снимешь — несоизмеримо видимое и скрытое. Правда, было бы упрощением свести повесть лишь к наглядной аллегории, нравоучительному иносказанию. Реальные картины раскрывают здесь отвлеченные и общие понятия, а не просто намекают на человеческие состояния. Не следует в каждом витке сюжета отыскивать непременную аналогию с человеческой жизнью, хотя и упускать из виду, что автора толкнули к этой повести раздумья над человеческим бытием, тоже нельзя.

Наверное, прагматичный европеизированный ум мог бы увидеть в финале повести притчу: как ни бегай от своих жен, все равно потянет к одной из них, к умиротворению. Но «Владения» — не притча, в которой наличествует нравственно акцентированная точка зрения и динамичная нацеленность сюжета на конечный вывод, а опять-таки параболическая повесть, в которой разворачиваются раздумья о кругообороте в природе, о сладости высокого полета, о гордом и страшном одиночестве, о тяге к сближению, дарующему умиротворение коршуну, что уткнулся клювом в теплое тело самки…

Коршун для Пулатова — один из способов приблизиться к разрешению «загадки всего мира», при том что всякое пораболическое прочтение предполагает известную свободу ассоциаций.

С полным основанием можно, к примеру, трактовать судьбу коршуна и как одиночество диктатора — недаром и в заголовок вынесено «владения», и в тексте поминается «территория, над которой властвовал коршун…» Вместо лежащих на поверхности и уже использованных критиками аналогий и ассоциаций с «Моби Дик» Г. Мелвилла, «Стрик и море» Э. Хемингуэя, «Чайка по имени Ливингстон»

Р. Баха не худо было бы, пожалуй, сравнить повесть Пулатова с романом «Осень патриарха» Г. Маркеса.

Ощущение ночных страхов владыки пустыни сделано с удивительной психологической (если это слово применимо к птице) и, так сказать, фактурной достоверностью, проницательностью, но все равно главное здесь — что боится владыка; так боялся всего у Маркеса патриарх, забираясь в самую дальнюю комнату дворца… И самки ждут коршуна так же безропотно, как безропотно принимают женщины из гарема петушиные наскоки патриарха в романе Маркеса.

Одиночество коршуна — одиночество не самца, но владыки, как петушиная похоть патриарха — не просто его физиологическое свойство, а прерогатива владыки, отчужденного от всех. И эта философия перекликается с наблюдениями маленького Душана из «Жизнеописания строптивого бухарца». Всерьез постигнутой малышом истиной было: две ветви у куста, две горлицы рядом, «одно к одному — все должно было рождать пару, никто не может быть принятым в одиночку, ни подаренное, ни купленное, зато мертвое и ненужное довольствовалось своей цифрой «1»… Одинокий — это обиженный, отверженный, разделенный».

Как видим, мысль об одиночестве-отчужденности проходит через все повести Пулатова.

Оттого и движется сюжет «Владений» материализацией идей, «умственных установок» автора: показать страхи владыки, усталость владыки, силу владыки. А уже отсюда идет пластичное описание «на заданную тему»: отверженность одинокого, если даже этот одинокий — владыка. Это как бы рассказ, перерастающий в повесть, чтобы своей неторопливостью передать значительность происходящего.

Но если в других повестях Пулатова «аромат» интонации рождается из сплетения пластики и символики, то здесь причудливо соединились поэзия и точность… Насколько поэтичны точные, неторопливые описания коршуна, суслика, тумана, ветра!

Мир одухотворенной природы играет существенную роль во всей художественной концепции Пулатова.

Почти одними и теми же словами пишет Пулатов во «Втором путешествии Каипа» о председателе колхоза Аралове, объезжающем островки, которые возникают в море после штормов, и во «Владениях» о коршуне, облетающем свою территорию после каждой ночи полнолуния.

Точно так же, почти одинаково говорит писатель о простой мудрости жизни во «Владениях»: «Только старые птицы знают цену каждого запрета, сколь бы неприятным и мучительным он ни был», — и в «Жизнеописании строптивого бухарца», где ребенок постигает один из важнейших законов человеческого бытия: «…порой разумный запрет, который хочется нарушить, все же полезнее разрядки, нетерпеливого освобождения от разгадки».

Уже эти пересечения подсказывают, насколько важны для писателя те идеи, которые он старается воплотить в движении художественных образов — будь то образ стражника Вали-бабы, старого рыбака Каипа, ребенка Душана или одряхлевшего коршуна…

И неудивительно, что отгадка многих особенностей пулатовского мировосприятия, — воплощенного в его повестях и рассказах, таится в «Жизнеописании строптивого бухарца», создаваемом на протяжении многих лет параллельно с работой над другими, «сюжетными» произведениями. В «Жизнеописании…», как отмечали критики, то и дело просвечивают «взрослые» мысли, выходящие за пределы того, что реально доступно детскому восприятию. Но это не художественная слабость, а художественное своеобразие. Постижение мира ребенком является для писателя своеобразной формой осознания мира. И то, что это осознание происходит в детстве и отрочестве, назначено передать непосредственность, свежесть, изначальность тех раздумий, которые обуревают писателя, тех мыслей, к которым он пробивается.

Первозданность впечатлений как бы остраняет, одухотворяет запечатленное в словах. Еще грудным младенцем Душан ощущает, что своим лепетом он мог выразить больше, чем взрослые с их «заученными словами, которые их всех делают похожими друг на друга и говорящими одно и то же». И мы понимаем, что здесь не столько проницательность Душана, сколько истина, постигаемая писателем Пулатовым. Равно как и та истина, что может существовать «странное течение времени не в длину, а вовнутрь себя». Писатель ищет и создает простые модели не ради описания самих состояний, а как своеобразные ходы, направляющие поток читательских ассоциаций на решение загадок мира, заложенных в каждой вещи, если отнестись к ней с «детской» жаждой понять ее суть.

Поделиться с друзьями: