Завтра будет поздно
Шрифт:
– Кто же полоснул перебежчика ножом?
– Свои ж прирезали, - сказал офицер.
На уголке газеты он нарисовал передний край. Дело было недалеко от немецкой траншеи, шагах в тридцати. Какой-нибудь заядлый фашист следил за этим перебежчиком, пополз вдогонку и пырнул тесаком. Обчистил карманы - и живо обратно... Ни солдатской книжки, ни бумажника с деньгами, с карточками родных не оказалось.
– А листовка где?
– спросил я.
– Пропуск только, - молвил Кураев.
– Не целиком листовка. Он отрезал конец...
– Тащи музей свой, - вставил
И впрямь музей был у Кураева. Из деревянного сундука он извлек банку из-под американской свиной тушенки, отогнул крышку. На свет появились два железных креста, "Демянский щит", который давался немецким солдатам за сидение в демянском котле, осколки причудливой формы, немецкая пуговица, вырванная с куском зеленого шинельного сукна. И, наконец, то, что Кураев назвал пропуском.
"Эта листовка служит пропуском для перехода немецких солдат и офицеров в плен Красной Армии", - значилось на узенькой полоске бумаги по-немецки и по-русски.
Такими словами заканчиваются все наши листовки. Перебежчик отрезал этот кусок, чтобы показать первому же советскому бойцу. Да, немец шел к нам сдаваться в плен.
– Досадно, - вздохнул я.
– Ничего, - сказал офицер, - он исправит упущение. В части "языка". Верно, Кураев?
– Как выйдет, товарищ капитан...
Кураев сгреб свои сувениры в банку. Я спросил, не было ли у немца еще чего-нибудь.
– Правильно, - спохватился капитан.
– Сходите-ка за Милецким! Письмо есть.
Пришел переводчик Милецкий, щуплый, узкогрудый парень с большой головой и басовитым голосом. Он дал мне письмо, найденное в шинели под подкладкой.
Я прочел: Дорогой отец!
Прости за долгое молчание, но ты ведь сам требуешь, чтобы я писал только правду Поэтому приходится ждать оказии, так как почте доверять рискованно. Креатуры Фюрста зарабатывают себе награды, от них нет житья. На меня они и так смотрят косо, особенно после того, как Броку попалось на глаза твое письмо. Он родом из Эльзаса, и французская пословица, которую ты привел, его смутила. Характерно: чем хуже дела на фронте, тем креатуры Фюрста наглее.
Как ты знаешь из газет, наше движение к границам рейха продолжается. Мы знаем, что несладко и дома Посылок с едой почти нет, вместо консервов и шоколада мы получаем отпечатанные в типографии воззвания. Все еще толкуют о победе Германии! А нам опостылела война.
Если вести от меня прекратятся, не теряй надежды.
Спасибо за часы. Передай Кэтхен мои лучшие поздравления, хотя Эдди никогда не принадлежал к числу моих друзей. Однако не мне, а ей жить с ним!
Кончаю писать, так как мне еще надо вычистить толстому обжоре Броку башмаки. Он с минуту на минуту должен явиться за ними. Одно хорошо: холода немного смягчились.
Целую крепко тебя, Кэтхен, генерала, всех шалунов Фикса и милую тетю Аделаиду.
Твой Буб.
Буб - значит "малыш". Убитый намеренно не поставил имени. Я почти зримо видел Буба. Я снял копию о письма и простился с разведчиками.
Стемнело. Я шагал по насыпи, прорезавшей лес. Вдали, словно
в конце длинного белого коридора, вскидывались фонтаны света. Десятки огоньков медленно гасли, озаряя сугробы и пятна пожарищ там, в Саморядовке. Потом оттуда докатывался гул разрыва.Села давно уже нет. Но осветительные снаряды летяг и летят туда, завывая над головой. Артиллеристы нащупывают немцев, их мерзлые норы.
Я сошел с насыпи. Где-то глубоко в недрах темноты пробудился пулемет, дал длинную, тревожную очередь. Лес гулко вздохнул, дослушав ее до конца, и замер. И тотчас застучал дятел. Он словно отвечал пулемету, храбрец дятел, не пожелавший покинуть фронтовой лес.
Над звуковкой, притаившейся в ложбине, плясали искры. Михальская по-прежнему одна - разжигала печурку.
– Юлия Павловна!
– крикнул я, входя.
– Вот, почитайте.
– Осторожно, Саша, чайник!
– Она взяла письмо.
– Занятно... Он славный малый, должно быть. Мальчик из интеллигентной семьи, вероятно неуклюжий, зацелованный тетями и боннами. На фронте болел ангиной. Может, даже коклюшем.
– Она с улыбкой сузила глаза и замахала рукой, чтобы разогнать дым.
– Тощий, в очках... Жаль, мы не знаем его настоящего имени, а то...
Она мысленно уже составляла листовку. Эх, кабы еще имена!
– Немец на немца.
– сказал я.
– Это же... Им конец, Юлия Павловна.
– Не так еще скоро, Саша.
– Это выбьет их из Саморядовки, если как следует подать.
– Утопия, Саша. Выбьют их "катюши". Фюрст... Фюрст... Неужели тот самый?
Некий Фюрст, обер-лейтенант, находился у нас в "лену. Его захватили в начале зимы, возле Колпина.
– Интересно, что за пословица, - сказал я.
– Французская пословица...
Машину качнуло. Вошел, топоча и злясь на стужу, капитан Шабуров, коротким рывком пожал мне руку. Ни о чем не спрашивая, швырнул в угол шапку, сел и затих. Его мысли бродили где-то очень далеко.
Обритый наголо, плотный, с серебристой щетиной на щеках, он сидит ссутулившись, изучает свои толстые, беспокойно шевелящиеся пальцы. И мы говорим еще громче, чтобы рассеять тяжелую тишину, загустевшую вокруг него.
Не таков был Шабуров раньше, когда были живы его жена и пятнадцатилетняя дочь. До того дня, когда в его квартиру на Литейном попал снаряд.
К ужину явился и шофер Охапкин. Весело поздоровался со мной, мигом затопил погасшую печь. Жаря на сковороде картошку, с упоением толковал о докторше из медсанбата, которая якобы влюблена в него до безумия.
– Врешь ты, - равнодушно бросил Шабуров.
– Врешь ты все, Николай.
– Я вру?
Юное лицо Коли с пушком на мягком подбородке выражает искреннюю обиду.
– Фантазирую когда... Щуть-щуть, - Коля лукаво ухмыляется.
– А врать не вру. Спросите: есть в медсанбате докторша Быстрова? Все тощно...
– Быстрова, может, и есть, - скучным голосом откликается Шабуров.
– А ты все-таки заливаешь.
Что и говорить, на редкость разные люди собраны прихотью войны на нашей звуковке!