Завтрашний ветер
Шрифт:
ры, которые не только пережили время, породившее
их, но и спасли это время от исчезновения. Клас-
сика — это сгущенный в четырехугольники книг
воздух спасенного от исчезновения времени. Вневре-
менной классика не бывает. Казалось бы, нет ни-
чего надвременней любви, но и у любовной лирики,
скажем, Катулла особый аромат своей эпохи. Если
бы «Я помню чудное мгновенье...» было написано
не в девятнадцатом веке Пушкиным, а нашим со-
временником, оно бы не стало классикой,
шись искусственно вырванным из исторического кон-
текста. Да и не могло оно быть написано сейчас
никем не только из-за несоразмерности в таланте,
но прежде всего из-за духовной несовместимости.
Однако, когда мы читаем это стихотворение, у нас
возникает хотя бы мгновенное ощущение совпаде-
ния с человеческим чувством, отделенным от нас
нагромождением событий, словарными наслоениями
и все-таки преодолевающим гигантское пространство
между временами с легкостью, только кажущейся
нам. Классика — это нечеловеческое усилие объ-
единить общечеловеческое в разных временах.
Классика, будь она самой пророческой, не бывает
полностью свободна от заблуждений и ограничен-
ности своего времени, хотя бы из-за недостатка тех
знаний, которыми располагает будущее. Но в клас-
сике есть инстинкт, превышающий знания, и класси-
427
ка иногда оказывается умнее будущего, когда оно
становится настоящим. Ум классики не в утопиче-
ском проецировании будущего — тут и она слаба,—
а в предчувствии того, что будет особенно важно
будущему в прошлом. Классика — это концентриро-
ванное запечатление настоящего по таинственному
социальному заказу будущего. Герцен писал: «Кни-
га — это духовное завещание одного поколения дру-
гому, совет умирающего старца юноше, начинающе-
му жить, приказ, передаваемый часовым, отправля-
ющимся на отдых, часовому, заступающему его
место». Такова русская классическая поэзия девятна-
дцатого века, и такова ее своенравная, но неоспо-
римо родная дочь — русская советская поэзия
двадцатого века, из-под чьей красной косынки, метро-
строевской каски или солдатской ушанки со звездоч-
кой проглядывают те же изменившиеся, но едино-
кровные черты. Начало советской классики — «Две-
надцать» Блока, когда поэт, инстинктивно поняв, как
необходимо будущему его свидетельство о могучем
историческом потрясении, впустил в себя раздирае-
мую выстрелами, песнями и криками улицу, кото-
рая переполнила его и разорвала изнутри. Класси-
ка — это всегда самопожертвование во имя свиде-
тельства. Так пожертвовал своей гениальной любов-
ной лирикой Маяковский, исторически неизбежно
встав «на горло собственной песне». Не только те
стихи, которые он стал писать, но даже и те, ко-
торые
он перестал писать, тоже стали историческимдокументом. Еще больше, чем своему настоящему,
Маяковский был нужен будущему именно таким,
чтобы товарищи потомки поняли через его победу
над собой, чем в действительности была револю-
ция. Классики — это заложники вечности у време-
ни в плену, по точному выражению Пастернака. Но
в плен времени они идут добровольно, ибо только
в таком плену можно понять время. Классики вы-
полняют функцию запечатления, требуемую от них
будущим. Классика подобна духовному фотоэлемен-
ту, запечатлевшему поверхность и кратеры своего
времени и посылающему снимки через космос разъ-
единяющих лет на планету будущего. Но и Блок,
и Маяковский, и Пастернак, и Есенин, ставшие пер-
выми советскими классиками, родились как поэ-
428
ты еще до революции. Одним из первых классиков
советской поэзии, поэтически родившимся в совет-
ское время, был Ярослав Смеляков.
2
История не терпит суесловья,
трудна ее народная стезя.
Ее страницы, залитые
кровью,
нельзя любить бездумною
любовью
и не любить без памяти
нельзя.
(Я. Смеляков. «Надпись
на «Истории России»
Соловьева)
Кто есть верховный судия, вынесший поэту на-
вечное помилование и одновременно навечный при-
говор: «классик»? Только время, а оно часто тянет
волокиту со своими решениями. Убийца Пушкина не
мог понять, по словам Лермонтова, на что он руку
поднимал. Но Пушкина убило, как пишут хрестома-
тии, общество, — значит, и оно не понимало его,
став коллективным Дантесом? Пущин, Дельвиг, Кю-
хельбекер, правда, понимали. Понимал Вяземский,
но с оговорками. Пестель — еще более осторожно.
Чаадаеву иногда Пушкин казался чересчур легко-
мысленным. Некоторые поклонники раннего Пушки-
на называли «Евгения Онегина» стихотворной бел-
летристикой. А такой свободолюбивый, но по-маль-
чишески жестокий Писарев стрелял уже в мертвого
Пушкина свинцовыми пулями неуважения, не пони-
мая, что свободолюбие — дитя того, в кого он стре-
ляет. Маяковский при жизни вызывал раздражение
не только ретроградов, но и некоторых талантливых
поэтов. Когда поэт жив, понять, что он классик, мо-
гут лишь немногие. «Чтобы понять, как он талантлив,
нужно представить его мертвым», — с горьким юмо-
ром заметил Жюль Ренар о ком-то и о каждом. Ме-
шают личные отношения, так называемая литера-
турная борьба. Сейчас мимо памятника Маяковско-
му на площади его имени, возле станции метро его
имени, наверно, иногда проходят еще оставшиеся