Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А дома все оставалось на заданном, аскетическом и бесполом уровне. Бабушка не смягчала строгости, не отпускала меня вечером из дому, сама ходила со мной гулять – впрочем, это не доставляло мне больших неудобств, ведь в классе я жила вне всех компаний и подружек у меня не водилось.

Взамен разговоров о реальной жизни бабушка заставляла меня читать классику. Методически – каждый день после того, как сделаны и проверены все уроки. И я читала, отбывала повинность строго по количеству страниц. Маялась над томами Тургенева, Толстого, Чехова: у нас имелась приличная библиотека, которую бабушка героически собирала всю жизнь, сохранив даже во время войны и оставив потом моим единственным наследством. Я пролистывала книги от и до, не вникая в смысл строчек, не вживаясь в эту придуманную, чужую жизнь – а сама была за окном, высоко и далеко отсюда, где… Где тоже ничего не было, кроме бесконечных по всем направлениям серых туч. Бабушка подробно расспрашивала о прочитанном и, конечно, замечала, что я гоню тексты сквозь себя, как водицу – и сердилась, повторяя неустанно, что надо любить книгу, источник знаний и учебник жизни; что лишь чтение классики даст мне школу истинной морали, пригодной на все времена. Но книги отказывались мне раскрываться, я не находила в них живой жизни и не понимала, где там мораль; я вообще не знала, что

это такое. Мораль представлялась мне громадным – под потолок – сводом законов в черных томах. Законов, каждый из которых четко продиктован сухим бабушкиным голосом и начинается словом «не». Все, исходящее от бабушки, всегда начиналось с «не». Как я понимаю теперь, она искренне стремилась воспитать во мне лучшие качества, внутреннюю стойкость и нравственный иммунитет – сухие, канцелярские слова, но я не нахожу иных, более подходящих к бабушкиным воспитательным догмам, – пыталась подготовить меня к взрослой жизни так, чтобы я натворила поменьше ошибок. Но делала она это с такой серой прямолинейностью, что жизненные установки ее не проникали в душу на достаточную глубину, а со временем даже стали вызывать обратную реакцию. На каждое бабушкино «не» хотелось тут же подобрать собственное «да». Чем дальше, тем больше меня охватывало исподтишка острое желание сотворить что-нибудь э т а к о е, идущее вразрез с ее учениями; наперекор всем ее запретам вырваться из серых туч. Неважно, куда, вверх или вниз, – главное, к свету.

А время шло. И одноклассницы мои, дождавшись нормального срока, стали понемногу оформляться в женщин. Но надо сказать, что результаты природного процесса у них были куда скромнее, чем у меня: начав раньше, я обогнала их существенно, и они не могли со мной сравняться. Поэтому при всех их лавсаново-капроновых, тщательно подчеркнутых импортными тряпками прелестях, мальчишек не оставляли в покое мои формы, спрятанные под старым школьным платье, которое бабушка перешивала и надставляла бог знает чем год от года, не имея возможности просо выбросить и купить новое. К тому времени у нас в школе начались настоящие вечера в совершенно взрослой темноте. И там мне не было отбоя от кавалеров; ни одного медленного танца я не проводила у стены. Ребята приглашали наперебой, дыша в лицо выкуренными под лестницей сигаретами, а потом тискали под музыку, примерясь ко мне во мраке. Я всем давала отпор. Не из моральных соображений, конечно – просо смотрела, как поступают другие девчонки, и делала точно так же. Правда, потом они разбредались парочками кто куда, и что происходило там, я не знала: бабушка настрого запретила мне шататься с кем бы то ни было после танцев, жестко установи комендантский час – двадцать два ноль-ноль, – к которому я обязана была вернуться домой даже в случае конца света, и я слушалась ее беспрекословно.

Бабушка была умной, и несомненно понимала, что возраст мой вошел в полосу первых ошибок. Она наверняка пыталась сделать все, чтоб я миновала эту полосу без потерь, но, не зная иных средств профилактики, применяла свой обычный неизменный метод: удвоенную, удесятеренную строгость. Вероятно, с мамой у нее это прошло гладко, но у меня оказался другой характер. Видно, какие-то гены достались мне и от отца. Я бы, наверное, на месте мамы до тридцати лет не стала дожидаться разрешения на замужество… Чем больше меня подавляли, тем сильнее отзывалось желание противиться навязываемой воле. Бабушка этого не понимала. Бедная, наивная, слепо верящая в выдуманные идеалы добра, не имеющие ничего общего с реальной жизнью – она не сомневалась в действенности однажды испытанных приемов. Ах, если б то было так…

Я мало – да какое там мало! – вообще не знала о тайнах, которые могут происходить между мужчиной и женщиной: у меня отсутствовал источник информации. С бабушкой разговаривать на подобные темы было глупо и, наверное, даже небезопасно. Всего лишь раз в жизни – в пятом классе, когда я стала девушкой и едва не упала в обморок, увидев свою первую кровь, – она коснулась этих вопросов. И то ничего толком не разъяснила; сообщила лишь, что так должно быть каждый месяц у любой здоровой девушки, волноваться стоило бы, если бы этого не было. Уловив-таки мой невысказанный интерес, она добавила, что все остальное я узнаю, когда вырасту и выйду замуж. Я ничего лишнего не спросила, покорно прикусила язык, мгновенно поняв, что конкретные вопросы бесполезны. Все, что хоть в малой степени могло коснуться отношений между полами, бабушка считала аморальным.

Аморально было носить юбку, не прикрывающую щиколоток. Аморально надевать кофточку, сквозь которую просвечивает белье. Аморально шить платье с вырезом большим, чем требуется для просовывания головы. Аморально красить глаза и особенно – боже упаси – губы. Аморально делать заманчивую прическу. Аморально душиться духами… Об остальном не было и речи.

Сама она, кстати, железно следовала своим принципам. Я не говорю даже о таких вещах, как накрашенные губы. Она и в парикмахерскую-то никогда не ходила, всю жизнь заплетала косичку, которую не стригла, кажется, с довоенных времен. Бабушка не объясняла, почему то или иное проявление аморально. Просто декларировала без комментариев: аморально в принципе. И все тут.

И я молчала, хотя иногда страсть как хотелось кое о чем спросить. По мере того. как более округлым и заманчивым для мальчишеских рук становилось мое тело, меня сильнее и сильнее влекла к себе та заветная тайна, которой – я чувствовала это природным инстинктом! – и было подчинено все происходящее: и округлость форм, и руки мальчишек, и внезапно набухающие соски, и еще что-то, до сих пор не понятое мною. Правда, некоторые, чисто поверхностные сведения мне все-таки перепадали время от времени из глянцевых не наших журналов с кошмарно неприличными фотографиями, что тихо кочевали под партами, когда чей-нибудь отец в очередной раз возвращался из заграничной командировки. Впрочем, и там не объяснялось, а лишь демонстрировалось нечто, явно имеющее отношение к тайным вопросам. Девчонки жадно разглядывали ужасные иллюстрации, хохотали, деловито обсуждая детали; для них в этом не таилось ничего неизвестного – и мне было неловко расспрашивать; я смеялась вместе со всеми, хотя сама мало что понимала. Или, быть может, все мы были одинаковы, просто каждая стремилась скрыть свое неведение и казаться более порочной, чем была на самом деле?

Хорошо помню, что впервые увидев на снимке обнаженную женскую грудь, я пережила нечто вроде шока. Сама не знаю, отчего: ведь у меня имелось то же самое, ничуть не хуже; я все-таки иногда разглядывала себя, стоя под душем, дрожа от страха быть пойманной за недостойным занятием – когда мы сюда въехали, на двери имелся крючок от прежних хозяев, но бабушка сразу же его оторвала, заявив, что нам нечего запираться в ванной друг от друга. Себя я знала. Но то было мое, собственное,

не ведомое никому на свете, кроме меня; да и у меня самой начинали розоветь щеки, стоило засмотреться на себя чуточку дольше… А оказалось, что точно такое же, тайное и сокровенное, имеющееся у незнакомой другой женщины – которая тоже наверняка была когда-то стыдливой девочкой и тоже, заливаясь краской, исподтишка трогала свои потемневшие, вытянутые соски… – можно обнажить, выставить напоказ, сфотографировать и даже размножить в тысячах экземпляров. И не умереть со сладкого стыда, а испытывать удовольствие. Впрочем нет – это сейчас я взросло пытаюсь навести порядок и объяснить разумно свои детские переживания. Тогда же, в школе, никаких мыслей в моей голове не мелькнуло; просто меня обдало красным, горячим, и изнутри, из того места, где заканчивается живот и начинают расти ноги, поднялось приятное головокружение – и тут же захотелось испытать то же самое еще раз, только поострее и подольше. А когда в том же журнале я впервые нашла наготу мужчины, то… то вообще ничего не поняла и смотрела совершенно равнодушно. И долго еще томилась в безразличном неведении, даже испытав полностью природный акт и став женщиной – такой уж, видно, родилась непонятливой; понимание пришло позднее.

Рассматривать фотографии, где красивые женщины и мужчины, нимало не стесняясь, предлагали на обозрение свои непристойные места, было в общем-то неловко и стыдно, как наверное, подглядывать в замочную скважину или в щель под дверью туалета; но тем не менее их хотелось смотреть и смотреть до последней страницы: они манили к себе, обещая вот-вот утолить и никак не утоляя непонятное, жгучее любопытство. К тому же, обмирая о ужаса, я представляла себе, что сделалось бы с бабушкой, увидь она краем глаза хоть обложку любого из тех журналов – и сознание их запрещенности, безусловной аморальности усиливало удовольствие тайного просмотра. Однако в сравнении с одноклассницами я чувствовала, что для меня эта тема все-таки не столь жизненно необходима, как для них. Мой природный интерес, задавленный бабушкиной строгостью, еще только начинал шевелиться, еще совсем небольно покалывал изнутри глубоко спрятанным острием. И щекоча душу недозволенными снимками, я никогда не пыталась примерить изображенное на себя, представить себя на месте тех бесстыдных женщин, отмеченных печатью блудливого блаженства на одинаковых лицах…

Вот так я и жила, умная дура – и, конечно, можно было предугадать, что все это не кончится добром; так оно и вышло.

Случилось это на первомайском вечере в конце восьмого класса. Помню, весна стояла очень теплая. Дверь спортзала, где шли танцы, была распахнута прямо во двор; оттуда настойчиво ломились к нам какие-то посторонние парни, которых безуспешно отгонял дежурный учитель физики. Девчонки вырядились в практически не существующие мини-юбки; я же пришла в единственном своем легком платье – белом в голубой горошек, с длинной, от горла до пояса, застежкой из маленьких пуговичек на груди. За зиму платье стало узко, но мне было просто нечего больше надеть, и я, втиснувшись в него, боялась лишний раз повернуться – и во время быстрого танца осталась в углу. И вот тут-то, глядя на изящных одноклассниц, впервые ощутила, как в душе проклюнулась крошечная змейка. Мне стало горько оттого, что у них уже сейчас есть все – а у меня ничего нет и, возможно, никогда не будет. Я попыталась не впускать в себя эти мысли, и мне помогло солнце. Оно вдруг скрылось за домами, и в воздухе быстро загустел долгожданный мрак, стушевав краски и приравняв всех. И мне стало опять легко и просто; и я танцевала, не помня себя и не думая ни о чем лишнем. Только вот змейка, о которой я тут же позабыла, все-таки вылупилась из яйца и медленно росла в глубине.

А потом ко мне подошли две старших девицы – кажется, из десятого класса, – и спросили что-то, чего я не поняла. Я так и сказала – они переглянулись, как ни странно, удовлетворенные моим бестолковым ответом, а затем позвали меня «вмазать». Я не знала, что это означает, но осмелевшая змейка уже подняла головку и тихо ужалила меня изнутри, заставив согласиться. Ведь таинственное слово явно обозначало нечто, идущее вразрез с моей убогой растительной жизнью.

Мы поднялись по лестнице, прошли через темный и гулкий школьный коридор, потом снова спустились на первый этаж и наконец пробрались в закуток за гардеробом, где хранились швабры, ведра и прочий хлам, скопленный уборщицами за много лет. Там уже сидели какие-то фигуры, но в полумраке я не разобрала лиц. Мне сходу предложили выпить вина. Я никогда в жизни его даже не нюхала, поскольку у бабушки был принципиальный запрет на спиртное – и, радостно подчиняясь змейке, согласилась назло осточертевшим принципам. Получив налитый доверху стакан, я выпила его залпом, не ощутив крепости; мне даже показалось, что там просто окрашенная сиропом вода. Я присела рядом с девицами на ящик, пытаясь вникнуть в их болтовню – и через некоторое время поняла, что, кажется, начинаю пьянеть. То есть, конечно, конкретно ничего не поняла из-за отсутствия опыта, просто со мной стало происходить что-то странное – незнакомое, но очень приятное? легонько закружилась голова, и все тело вместе с нею наполнилось изнутри чудесной, лунной легкостью. Девицы, усмехаясь, следили за выражением моего лица, потом спросили, понравилось ли мне. Я ответила, что да, очень – тогда они налили еще. Я взяла второй стакан, хотела осушить его столь же лихо, но едва не задохнулась первым же глотком? мне подсунули уже не вино, а что-то более крепкое. Но я все-таки не хотела ронять марку и торопливо, обжигая горло и давясь мерзким хмельным запахом, одолела и этот стакан. Он подействовал мгновенно? перемены появились не только во мне, изменился сам окружающий мир. По заколебался, углы разошлись, лица покривились, и мне стало очень весело и смешно, и захотелось хохотать во все горло.

И тут кто-то из девиц предложил пойти куда-то в класс на четвертый этаж, где ребята из другой школы принесли что-то посмотреть – то ли новые пластинки, то ли журналы с портретами рок-звезд. Я была равнодушна ко всему этому по той простой причине, что в нашем доме не имелось ни проигрывателя, ни магнитофона, но отчаянно не желала больше ни в чем не отставать от своих внезапных подруг и сделала вид, будто мне страшно интересно, и заторопилась куда-то вперед них.

Едва я поднялась с ящика, как обнаружила еще одно, совершенно изумительное явление? ноги мои отделились от меня и шевелились где-то внизу, сами по себе. Это было тоже очень здорово, и я шагала, прислушиваясь к новым ощущениям, и даже не успела испугаться, когда где-то среди черных лестниц меня вдруг крепко схватили сзади и завязали глаза чем-то плотным – я приняла это за очередное развлечение. Правда, мне довольно грубо велели идти дальше и молчать, но я не молчала; я радостно и глупо хохотала, потому что мне было страшно весело от потрясающего превращения. Тело мое растворилось в воздухе, перестало существовать, и я вроде бы шла, а вроде и не шла, а просто летела над полом, находясь одновременно и здесь, и там, и везде.

Поделиться с друзьями: