Зазаборный роман
Шрифт:
— Ты тоже с этапа?
— Да нет, бери матрац, клади рядом и устраивайся. Я тебе все растолкую.
Я устраиваюсь рядом и через десять минут мне все становится ясно. Хата беспредельная (не соблюдают даже тюремные неписаные законы). Беспредел без предела.
Девять человек, все из одних мест, из Сальска, с Шахт, сбились в кучу, в стаю и загуляли. По воле никто со шпаной и уголовниками не знались, за плечами малолетки нет — вот и начали в хате жить неправильно. У одного отняли, другого опустили, третьего побили… И все по беспределу, не имея на это никакого, даже тюремного, права. Дальше больше, оборзели вконец, озверели, ошибку за ошибкой совершать стали (по жизни
А там тоже суд! Суд быстрый да приговор скорый — беспредельничал, тварь, гулял как хотел, мразь!.. По чайнику от души настучали, да штаны стянули. Раз, раз — пидарас!
Когда я пришел в хату, в шесть девять, беспредел достиг своего апогея, высшей точки, какая есть в беспределе. Отнимали все, что хотели, били для разминки и тренировки, спящим велосипеды (горящую бумагу промеж пальцев ног вставляли) да самосвалы (кружки с водой на закрученной веревке над головой подвешивали) делали, опустили-оттрахали уже четверых, не считая того первого блатяка. Вдобавок ко всему, на самое святое руку подняли, за что вообще по всем тюремным законам раньше сразу убивали — резали да и сейчас не милуют. Довески с паек отнимать стали!..
В тюрьме, в СИЗО, хлеб утром дают и на весь день сразу. Хочешь сразу съешь, хочешь с обедом и ужином. Пайка та — полбулки хлеба и кусок сверху. Это и есть довесок. По тюремно-лагерным законам, сложившимся еще в голодные времена, пайка — святое. Пайка наркомовская (от министерства). На пайку не играют, пайку не кидают, на пайку не хляются (не спорят)! Последнему петуху, драному-предраному, последнему менту, гаду, козлу распоследнему, стукачу конченному положена пайка и никто, даже сам господь бог, не может ее отнять (так в идеале должно быть)! Смерть за это! По лагерному — топор за такими ходит.
Так вот, от девяти шесть беспредельщиков осталось, а остальных троих или в этапе, или в осужденке, или в транзите разорвали и опустили. Вот они, видя и зная, что их ждет в конце, и оборзели вконец. По научному — агония. Как третий рейх!
Кострома, как дразнят рыжего, все это мне красочно рассказал, и что меня поразило — не понижая голос и не таясь. Я ему кивнул на блатной угол, где в это время беспредельная семья, громко чавкая, жрала отнятое. Кострома пожал плечами:
— Шакалов бояться, в тюряге не жить. Я им так и сказал и на зуб поклялся — опустят, пусть убивают лучше, я ночью задушу, загрызу хоть одного…
— Эй ты, рыжий черт, придержи язык, а то в глотку забьем, — отозвался один из быков и заржал, поддержанный хохотом остальных семьянинов.
— А ты, очкарик, не вяжись с ним, если хочешь, чтоб бока были целые. Понял? — с угрозой в голосе спросил меня один из беспредельщиков, Орел, лет двадцати, с круглыми глазами, весь такой упитанный. Кабан!..
Я ответил нейтрально, пытаясь еще остаться в стороне:
— Понял!
На время от меня отстали. Хата жила обычной жизнью: играла в домино, шахматы, читала, писала письма, базарила. Но, в отличие от других, виденных мною хат, над этой витала придавленность — голоса звучали тише и глуше, люди оглядывались чаще. И у всех озабоченность на рыле. Вот попал так попал!
Дали обед, который происходил следующим образом:
все миски, полученные из коридора, составили на пол и лавочки, шестерки бычьей семьи, выловили гущу и, набрав шесть густо набитых мисок, понесли их в угол, семье на съеденье. Оставшиеся миски разобрала братва и начала есть. Только Кострома взял свою и вылил ее в парашу.— Зачем ты так? — удивился я.
— Я себя уважаю и после этой шестерки есть не буду, мне каши за глаза хватит.
Молча проглотив баланду, я задумался. Дали кашу, все ели торопливо и жадно. Подвинувшись к Костроме, вылизавшем пальцем миску из под каши и протягивая ложку, я негромко спросил:
— А где твоя?
— Отняли, за жизнь боятся. Но я их, блядей, на малолетке давил и здесь удавлю. Троих уже отпетушарили и эти вдогонку пойдут.
Один из семьянинов, видимо что то услышав, зарычал:
— Ты че базаришь, тварь?!
— Сам ты тварь, рыло беспредельное!
Быки зашевелились, явно готовясь к бою, но в этот момент за решкой раздался крик на всю тюрягу:
— Шесть девять, шесть девять! Бычье, спите что ли?!
На решку вылез смуглый здоровый Масюка:
— Че надо?
— В оче не горячо? Слышь, черт в саже, это тебе с особого кричат, с четыре два. У вас политический, Профессором дразнят?
Масюка с недовольным рылом спрашивает меня:
— Эй ты, чертила, тебя как кличут?
Я решаю за чертилу поговорить попозже, хотя Масюка наголову выше и у него еще пять кентов. Отвечаю:
— Профессор.
Бык кричит во двор:
— Ну есть.
— Ну загну, спрыгни черт с решки да позови Профессора, это его Ганс-Гестапо кличет, да шевели булками, паскуда, мы с тобою в транзите встретимся, я тебе форсунку прочищу!
Масюка слезает с решетки и пальцем показывает мне: иди.
— Ганс-Гестапо, Ганс-Гестапо, привет!
— Привет, Профессор, как жизня?
— Да как на тюряге, да еще эта хата, как ты узнал, что я здесь?
— Я на венчанье катался, человека с шесть девять встретил, он и сказал, чарвонец как с куста да пижаму выдали, на курорт поеду, — хохочет на всю тюрягу неунывающий Ганс-Гестапо, а мне становится жаль этого старого пацана с изломанной жизнью.
— Ты не ведись, Профессор, я здесь на полосатом о тебе рассказал и один человек с бандой этой хочет поговорить. Кто у них сейчас за главного?
Я поворачиваю голову в хату и спрашиваю у Костромы, игнорируя быков:
— Кто у них главный?
— Сейчас Шило.
— Шило, — кричу в решку.
— Давай его сюда, черта, с ним у авторитетного человека базар есть.
Я спрыгиваю и громко говорю:
— Человек с полосатого, авторитет, желает с Шило побеседовать.
Со шконки поднимается бугай лет двадцати двух с тупым и важным лицом. Но я внезапно для самого себя, вижу в его глазах страх. Видимо, случившееся с тремя его кентами, не прошло бесследно для него.
Шило лезет на решку и начинается базар:
— Че надо, я — Шило.
— Послушайте, молодой человек. Я конечно понимаю — у вас в колхозе или на фабрике мое имя было несильно известно. Но у вас за стенкой сидит строгач, подкричите им, спросите, кто такой Вениамин. Вам в популярной форме объяснят, что я человек известный, как на воле, так и на киче. И мое слово — закон. Я с тревогой слежу, что происходит в вашей хате. И мне это не нравится. Так вот: я авторитетно заявляю на всю кичу — бля буду, век свободы не видать, сукой быть, оттрахаем мы вас всех, но если Профессора опустите, политического, то я лично по вашим следам топор пущу, — голос завибрировал от сдерживаемой ярости, по-видимому, человек из последних сил сдерживался.