Зазаборный роман
Шрифт:
Молодой парень, восемнадцать лет только-только исполнилось. Худой, сине-красный от побоев, живого места нет, нос и нижние зубы сломаны. Не выбиты, а сломаны… Брови разбиты, губы в коросте, в крови засохшей.
— Кто тебя так?
— Кумовья с дубаками. Как звать?
— Профессор. А тебя?
— Касьян.
— За что тебя так?..
— Ты че — не слышал? Я с кентом дубака на шампуры одели…
Вот я и увидел камикадзе, посмевшего руку на блядей поднять. Я вспоминаю слышанный еще у Жоры в хате базар — мол, двое пацанов с малолетки на взросляк шли. А в Новочеркасске их менты гнуть стали, битьем крутым в хоз.банду
— А дубак помер?
— Нет, вместе с шампурами умчался, мы его насквозь проткнули, вот он и взвился.
— Били насмерть, да мы не сдохли. Кент за стенкой, суда ждем, раскрутят да на крытую отправят…
Лежу на деревянных грязных нарах, от тусклого света глаза прикрыл. Это же надо — на киче, где террор, где фашисты свирепствуют, на такое решиться… Или сильно приперло, или мозгов не много, не знаю… Может действительно есть люди духом стальные, несломленные, не хитростью уходят от террора, а прямо на него идут. И так я много от ментов поганых зла на Новочеркасской киче видел, так часто по бокам получал, пока не закосил под дурака, что даже не жалко мне тогда дубака было, не жалко. Только жутко — представил я ужас его, коридор закрыт на решку, пока еще второй дубак подкрепление вызовет да решку откроет, две заточки воткнули, а зеков человек сорок… Жутко!
Мы с Касьяном не ссорились. Нечего нам было делить, вот и жили мы мирно, душа в душу.
— Иванов! На выход! — наспех прощаюсь с Касьяном и выпуливаюсь на коридор, ничего не понимая, мне еще сутки сидеть…
— Руки за спину! Прямо!
Иду прямо, руки сами по выработанной привычке складываются за спиной.
— Стой! — странно, к корпуснику трюма ведут.
— Заходи, заходи, мерзавец! — приветливо встречает меня корпусняк. Представляюсь, смотрю на майора. Сидит без дубины, хорошо.
— Корпусной корпуса, где ты перед карцером сидел, бумагу прислал. Ознакомься.
И лист бумаги ко мне придвигает. Делаю шаг, беру его в руки, читаю. Это постановление на пять суток карцера, к тем трем, что я еще не отбыл. Подписано начальником СИЗО Новочеркасска. А за что? Читаю: терроризировал сокамерников, занял чужое место, отнимал продукты… Так за такую формулировку и расстрелять могут, а мне всего пять суток, и даже не бьют. Вот только как менты узнали, что я в хате вытворял? Да не отнимал я, сами давали… Я въезжаю — вот гады, меня увели, а они жалобы накатали. Я улыбаюсь, представив такую картину — жуя колбасу и шоколад, пишут жалобу, каждый свою, как на тюрьме положено…
Корпусняк смотрит немного встревожено на мою улыбку, по-видимому знает, что я придурок. Побаивается.
— Распишись и иди.
Расписался и иду. Назад к Касьяну. А тот улыбается:
— А я думал, опять один сидеть буду. Куда водили, чего грустный?
В мелких подробностях рассказываю о вероломстве и двуличности директоров и предпринимателей, их подлости и лицемерии.
Хохочем оба во весь голос. Насмеявшись, Касьян спрашивает:
— Не хочешь сидеть в трюме?
— Нет.
— Значит, бросаешь меня на произвол судьбы?
— Бросаю.
Хохочем снова. Весело нам, полутемно, сыро, холодно, жрать охота, но весело. Не задавили нас менты, не задавили,
гады.— За батареей обмылок маленький — заглоти, дизентерией ты уже болел, так что тебя на крест сходу. Они эпидемии боятся.
Так и делаю. Ну и противное мыло хозяйственное, после шоколада особенно. Через час ломлюсь на дверь. Дубак подзывает корпусняка, разговариваю с ним с параши, так как не могу слезть:
— Гражданин начальник, я снова усрался, у меня уже дизентерия была, ох, не могу, ох, помираю, слышь, командир, ох, на крест давай, ой, подыхаю, на крест! А, на крест!
И сопровождаю свои слова звуками, которые из-за мыла получаются. Ох, и звуки. Касьян от смеха беззвучного на нарах корчился, я чуть не взлетал на параше от реактивной струи и живот по страшному крутило, а корпусняк… Не знаю, не видел через дверь, только слышно было — матерился жутко. Но санитаров вызвал. Я их сразу предупредил — идти не могу, но нести меня надо быстро, иначе носилки придется мыть…
Вот я и на кресте. Как всегда помыли, переодели, на белье белое положили. Лежу, таблеток угольных хапнул, тетрациклин — в парашу. Хорошо! А потом диету принесли, не жизнь — малина. Хорошо советскому зеку на кресте. Благодать. Немного зеку для счастья надо — не били чтоб, не кантовали, жратва погуще да тепло.
Одно плохо, жизнь у зека, как одежда на особом — полосатая. Темная полоса, светлая полоса, темная, светлая… Так и жизнь — то хорошо, то плохо, то колбаска, то трюм… Видимо, чтобы от однообразия не страдал, от обыденности. Чтобы не приедалась сытость и тепло, чтобы ценил. Вот и ценю.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Отлежал я на кресте всего два дня. Мыло вышло, и здоров. Диетой подправился, на бельишке белом повалялся и все. Кончилась светлая полоса, наступила не темная, а такая — серая.
С креста меня на корпус, вещички забрать. Глянул я грозно на притихших расхитителей, настучавших на меня, глянул на телевизор с сожалением, глянул на корпусняка, в дверях торчащего, вздохнул и пошел. Туда, куда повели.
А повели меня вниз. На подвал. Матрац и прочее сдать. Неужели на зону? Все сдал, расписался и на вокзал, поезд свой ждать…
На вокзале том, как всегда, плюнуть некуда. Столько народу напихано, ужас. И малолетки в зековской робе, и подследственные с КПЗ, из своих райцентров. И с тюрем других, районных — Шахты, Батайск, Сальск. И с зон, с одной на другую, из одной области на другую. И с зоны на крытую, и наоборот… Столпотворение всеросийско-союзное — подняли Россию пинками, погрузили в Столыпины и повезли. Куда — хрен его знает! Кого — всех подряд. И правых, и виноватых… Едет Россия, едет. Плачет и смеется, обжирается и с голода подыхает. Бьют ее, обманывают, насилуют, режут, грабят, обдирают…
А она все терпит. А долго ли еще терпеть будет — никто не знает. Россия, русский народ терпеливый. Но когда кончится терпение — страшен бунт народный. Это А. С. Пушкин сказал. Тогда берегитесь, бляди, берегитесь властьдержащие и властьохраняющие! Берегитесь, суки, ой, берегитесь! А пока терпение еще есть…
Посередине вокзала живописная группа в полосатых робах, бороды до глаз. С Кавказа на дальняк едут, на особый-полосатый. Особо опасные рецидивисты, как говорит советский суд. Статья 24 прим. Вид жуткий, как у разбойников, как у каторжан. Жмется по сторонам первая ходка, страшно ей и жутко.