Зазаборный роман
Шрифт:
— Пей сразу и флакон назад, — командует старлей-продавец, забирая неизвестно откуда вытащенный чарвонец.
Черт откручивает пробку и опрокидывает флакон над запрокинутой головой, прямо в горло. А дырка у флакона маленькая, трясти приходится, чтоб скорей лился. Обжигает тройной чертячью глотку, слезы бегут, тесно, жарко, хотя октябрь. Никаких условий для культурного распития одеколона «Тройной» советскому зеку.
Осилил черт, видать, закалка с воли, осилил, отдал флакон старлею и привалившись к решке, сполз на пол с умильной улыбкой — ох, хорошо на свете жить! Много ли для счастья советскому зеку надо? Немного бухнул тройняшки и не так тягостно стало!
Улыбается командир, подмигивает братве на черта, мол, как его, поволокло! А!
Предлагает:
—
Молчат зеки, свое мнение имеют. Хорошо-то хорошо, а как в столыпин пьяным грузиться, под молотки попасть можно.
Посидел старлей, покурил-подымил, видит — несговорчивые попались или без денег. Сплюнул под ноги:
— Ну черти, я такой нищий этап еще не возил!
И пошел себе. И автоматчики вылезли. А дверь захлопнули, мол, раз нет денег, то на хрена вам воздух свежий, потом подышите, на зоне. Блатякам-же этого и надо. Навалились на черта:
— Ты че чертила, блатные сухие, а ты в дымину? Где чарвонцы сховал, падла? Доставай, а то отдерем, мразь!
Перегибают палку блатяки, да кто им судья, кто им на то укажет. Не по правилам тюремным, так некогда, скорей надо, нет времени рассусоливать. Хлесть по рылу, хлесь, хлесь! Черт колхозный и отдал заветное. Три чарвонца. Красненькие, хрустящие. Поделили блатяки деньги, всхлипывает пьяный — и денег жалко, и морду. Все как на воле — и выпил, и морду разбили.
А тут и конвой столыпинский пришел, собака залаяла, старший конвоя кричит, оцепление видно выставляет:
— Семекин, бери чертей нерусских штук пять и там встань. Ложкин с тремя чурбанами сбоку прикрывай.
Стратег!..
— Выводи этап!
Наконец-то! На солнце посмотрим, братва, воздухом подышим. Может девок увидим! Красота! Поезда-то нету, а нас на улицу, видать нужны автозаки, нехватка их у Советской власти. А нам-то в кайф!
Выпрыгиваю, сидор в руке, на свою фамилию обзываюсь полностью, скороговоркой. И — в строй, да не с краю, а в середку. Подальше от начальства — бока целее. Верчу головой — воля! Слева поезд пассажирский стоит, люди к окнам прилипли, вроде и девки есть, без очков плохо вижу… К окнам люди прилипли, смотрят. Справа — пути, пути, за ними деревья, строения какие-то. Воля, братцы, воля!
Но вокруг, цепью, широко расставив ноги, солдаты стоят, на нас автоматы направив. Все больше смуглые, узкоглазые, хотя и обычные морды попадаются. А вон с поводка и собака здоровенная рвется, слюни пускает, порвать хочет. От злости, от злобы не лает, лишь хрипит. И собака туда же. А автозаков целых три, разворачиваются, уезжают, это ж сколько братвы нагнали, человек сто пятьдесят, в столыпине не продохнешь, плюнуть будет некуда.
А люди в окна поезда все пялятся и не могу я без очков понять: сочувственно смотрят на стриженных худых зеков или со злобой. Все же в их глазах мы все преступники — и виноватые, и невиновные, и воры с хулиганами, и аварийщики да бомжи. Все зеки, все одинаковые.
— Садись! — раздается новая команда и колонна опускается на корточки. Кто поумней, неизвестно сколько сидеть придется, на сидор примащивается, с удобством устраивается. Я следую этому примеру и, усевшись, верчу головой. Вокруг оцепления длинный капитан ходит, старший конвоя. А столыпина еще нет.
Проводник пассажирского поезда, открыв дверь на нашу сторону, но не опуская подножки, встал в проеме и закурил. Лет тридцати с небольшим на вид и видно, совсем не голодает. А наоборот. Перрон широкий, мы по пять в ряд меньше половины занимаем, от него солдатами с автоматами отделены, вот он и решил покрасоваться.
Из толпы зековской кто-то крикнул:
— Дай закурить, браток!
А рыло это сытое, в ответ:
— Не положено!
Тут зеки и взвились. Ты ж не мент, гад, скажи не дам, не разрешают менты поганые, а то не положено! Ну, сука, ментяра, держи! И полетело из зековской толпы такое, что качнуло не только проводника, а и поезд:
— Сука! Жопу покажи!
—
Ах ты, блядь, московская!..— Пропадло ложкомойное!
— Козел драный!
— Пидар разорваный!
Да матом стоэтажным да со злобой такой, что кажется — поднеси бумагу, вспыхнет… Давно уж проводник скрылся, за дверями спрятался, капитан охрип, зеков пытаясь утихомирить. Ничего не помогает, кипит злоба, бушует, ищет выхода и не находит, не может найти, а найдет — беда будет!
Потушили пожар злобный люди. Из пассажирского поезда. Кто-то открыл окно и пачку сигарет швырнул, прямо в толпу. Поймали зеки пачку, поделили по братски. В этапе так принято…
Пооткрывались другие окна и полетели в зеков курево, хлеб, колбаса и разное другое. Сострадательная Россия делилась и кормила своих непутевых сыновей. Люди жалостливые от души делились с теми, кто еще вчера гробил их, обкрадывал, убивал, насиловал… А может понимали люди, что не все виноватые, есть и безвинные… Да и пословицу все знают — от тюрьмы да от сумы не зарекайся. Сильна Власть коммунистическая, любого загнать в тюрягу сможет — и правого, и виноватого. А даже и если виновен… Так что ж, не убивать же тебя, свой же ты, кровь и плоть, наш же ты, из народа!
И летят в толпу стриженную хлеб, яйца, помидоры, яблоки… Швырнул кто то бутылку пива да капитан отнял сразу, видно тоже пиво любит. Жратву с куревом не отнимали — куда там! Подпрыгнет зек, на лету хапнет милостыню и вниз, в толпу, на корточки. Голову нагнул и найди его, попробуй. Все стриженные, все оборванные, хорошую одежду менты на тюряге скупили за бесценок, задаром… А зек пойманное поделит, подербанит и всем, кто вокруг, раздаст, но и себя не забудет.
Я хоть и без очков, но увидел, как летит огромный батон, да вроде в сторону. Не дожидаясь окончания его полета, взвился я, как баскетболист и вырвал, выхватил батон тот из воздуха да на место упал. Голову вниз, батон на куски: держи братва, держи. Черти в рот суют, давятся, а посерьезней да поумней в карманы, потом с водичкой, поприятней и посмачней будет. Батон тот был с изюмом, с корочкой поджаристой… Хороший батон, увесистый, на четверых хватило.
Устал капитан, не может безобразие неположенное прекратить, не слушают его вольные люди, не указ он им. Насел на проводника, мол не закроешь окна, я твоему начальству, а оно тебя…
Прошло рыло по вагону, захлопнуло окна, тут и поезд с людьми потихоньку поехал. Замахали люди, прощаются. Прощайте!
Наш поезд подали через час. Еще час мы обсуждали мягкость людей, их милосердие.
На тюрьме блатные не любят работяг. Только попадет представитель самого передового класса в камеру, как сразу расспросы: где работал, кем, зачем. Я до Новочеркасской тюрьмы не понимал, чего это блатные так пролетариат не взлюбили. А на Новочеркасской тюрьме понял и сам не то чтобы возненавидел, нет, а скажем так — понял я интерес и нелюбовь блатных люмпенов к рабочему классу, его представителям, понял и разделяю. Не люблю я пролетариат. Не люблю. Я хиппи, тунеядец, люмпен и не за что мне любить пролетариат. Более того, хотел бы я в глаза одного из представителей самого передового класса взглянуть. В глаза взглянуть того рабочего, который на свободе, добровольно, не за страх, а за совесть резиновое изделие номер не знаю, изготавливает. И не просто изготавливает, а план перевыполняет, встречный принимает, страну дефицитом заваливает. Взглянуть в эти глаза и потребовать ответа:
— Говори, блядь, почему на воле работал, резиновые изделия номер не знаю изготавливал? Ты что, тварь, мразь подколодная, ложкомойник дранный, падла, сука, мать твою в жопу, в бога, душу, пидар…
И взять, его, пролетария и ближе подтянуть, чтоб глаза его, страхом животным переполненные, повнимательней рассмотреть, насладится. У, мразь, ненавижу!
Так как изделия эти не гандоны, стыдливо коммунистами"презервативами» обозваные, и не галоши, по лужам гулять!
А дубинки резиновые, которыми меня по бокам, спине да голове лупили! И не меня одного, но мне от этого не легче.