Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Промолчала женщина.

– Вот, – сказала девочка, поглядев на кружку, – пиво даже и то испарилось.

– Долго ли на такой жаре, – сказала женщина.

С Мончегорской вынырнули две машины ПМГ и, крадучись, словно на охоте, – одна по Ропшинской, другая по Большой Зелениной – поползли к Зеленинскому саду.

– Улов будет, – сказала женщина.

– А? – сказала девочка.

– Да ни хрена, – ответила ей женщина.

Возвращаясь минут через двадцать-тридцать, машины плавно, как капли по стеклу, и тихо, как мыши по траве, прошелестели мимо пивного ларька. Из кабин поглядывали грустные, распаренные милиционеры. В зарешечённое окно фургона хлестал веником мужик и кричал что есть мочи:

– В баню третий день не дают пройти, суки! На мне уж кожа от грязи, как на картошке шкура, лопается!

Из последней машины, высунув обнажённую квадратную голову, к сидящей на обласканном солнцем бордюре парочке долго ещё присматривался сержант. Но явно не он, не сержант,

так пронзительно выкрикнул:

– Ку-ка-ре-ку-у-у!

Женщина поднялась, отряхнула плащ и, поманив болонку, кусающую кобелька в плисовую телогрейку, сказала:

– По-моему, пойдём. Похоже, что сержант в меня или в тебя влюбился. Дело, слышу, и до петухов уж докатилось. Чего же нам-то тогда ждать. И твоего Александра давно бы тут уж не было, – обратилась она к девочке.

Взяв собачек на руки, женщина и девочка перебрались через бордюр, миновали маленький скверик и канули в лабиринте просвеченных солнцем подворотен.

И кто бы мог подумать:

Через полчаса зарядил дождь. Квартальный ветерок вслед за голубями юркнул на чердак. Прибило к земле и расквасило по асфальту тополиный пух. Побурели в саду рыжие дорожки, погустел цвет травы, заблестели листья на деревьях. В канализационные колодцы побежала вода, журча и увлекая за собой скопившийся возле поребрика мусор.

Уныло.

Тепло.

Душно.

И безлюдно.

Только по Чкаловскому, под большим, как пляжный грибок, зонтом, бродят, прогуливаясь, бабушка и её дебильный внучек.

Может быть, мальчик живёт с бабушкой. Может быть – один. Может быть, здесь, на Зелениной. Может быть, мальчика зовут Юрой. А на кепочке его изнутри, может быть, хлоркой вытравлено: «Лабудин Ю.».

И:

Может быть, мальчику четырнадцать лет. Может быть, сорок. А может быть – «сиксильён»?

Сторона А

Немолодой уже лейтенант милиции Шестипёров, на которого «повесили» это дело, морщась от головной боли – последствия двухдневного ликования по поводу родившегося в пятницу сына, – открыл ключом ящик стола, достал папку, с трудом развязал тесёмки и, массируя левый висок, в котором боль казалась сильнее, чем в правом, начал читать рукопись, состоящую из сотни хаотически пронумерованных листов папиросной бумаги и массы обрезков с какими-то заметками и выписками, отпечатанными на той же машинке, что и сама рукопись.

Часть I

Глава первая

Водолей: стихия – воздух; планета – Сатурн (Уран); цвет – коричневый; число – 4; день недели – суббота; металл – уголь; камень – чёрный янтарь. Характер Водолея впечатлительный, натура эмоциональная. Сатурн обрекает Водолея на покорность судьбе, которая не всегда бывает счастливой. Это планета грустных воспоминаний, неосуществлённых надежд. Уран, напротив…

Мне иногда кажется, что я сумасшедший и что все это знают, но никто мне об этом не говорит.

Господи, самый долгий и трудный путь мой пока – к смирению. Да не в обратном ли шагаю направлении?

«Рукопись Ваша поначалу меня крайне встревожила, насторожила. Раздражали парадные или, как хотите, романтические фразы: „…пальцы, соприкасание которых…“, „…запах берега и моря стоит незримою стеной…“, Ваша „зелёноокая“ (а почему не просто „…глазая“) и прочее, а также – бесконечное число вводных слов: „возможно“, „вероятно“, „наверное“… Будьте увереннее, если хотите уверить читателя. Но! После того как Вы объяснили мне Вашего Героя и его отношение к автору или, как Вы утверждаете, к авторам, а авторов к Герою, мнение моё по поводу текста и способа решения Вами Вашей задачи несколько изменилось. Однако: не будете же Вы это объяснять каждому читателю. Некоторые места считаю удачными, кое-где даже забывал про Вас, переставал Вас как бы видеть параллельно тексту и, признаюсь, читал не без удовольствия.

И всё же советую подумать о композиции, а заодно почитать Барта, Шпета, Лотмана, Фуко, Выготского, Дерриду, Лакана, Батая, Башляра, Гуссерля и Крошмантоцкого. У Флюгера вышла занятная книга по амебейной композиции, жаль, что Вы не знаете по-немецки.

Искренне Ваш Ф. Бриттов»

Я слышал: в Ворожейке, что километрах в семидесяти от Ялани и почти в ста от Каменска-Кемского, в маленькой кержацкой деревеньке, ныне совершенно уже обезлюдевшей, жил-был когда-то славный гончар по имени Епафрас. Вылепил Епафрас из глины женщину и оживил её. Получив жизнь из рук скудельника, женщина тут же покинула его дом и ушла в лес, а в день первого снегопада каждый год с тех пор возвращается на свою родину. Говорят, легенда это. Я полагаю, я боюсь, что – явь: женщина существует, или не так, женщина живёт, мало того, она теперь здесь, я встретил её однажды тут, в Зеленинском саду, она мне странно как-то улыбнулась и…

«И ещё:

не заземляйтесь, прошу Вас, не заземляйтесь. Зачем Вам Эдита Пьеха, зачем Вам Эдуард Хиль, пусть и известные как исполнители, и все эти, простите, чуваки в клешах и „роллинги“ с „битлами“?

Ваш Ф. Бриттов»

Удерживая в голове все долгие и путаные объяснения, создаю для себя условность: жизнь человека фрагментарна – если, конечно, не брать во внимание ещё и ту непрерывную прямую или кривую, соединяющую рождение (или зачатие) и смерть, – и из фрагментов складывается мозаика его судьбы, если признать что есть такая, – таково моё об этом представление. И фрагментарным (или мозаичным), на мой взгляд, должно быть литературное произведение, я имею в виду прозу, и, естественно, только свою. И вот ещё что только: чему в нём, в произведении, следует отдавать предпочтение – откровенности или откровению? – тут я запутался. Это не тезис, не пункт программы, это не манифест, а так – представление моё об этом на сегодня, и, если, допустим, завтра придёт ко мне в гости Аношкин, об этом же самом я скажу ему по-другому. Я ему скажу: «Тем, что воспринимаешь музыку, ты обязан памяти, так как то, что ты слышишь, связываешь или сопоставляешь с тем, что уже прозвучало, но закрепилось в ней, в памяти, а не исчезло из неё бесследно. То же самое и с жизнью. А теперь представь себе такую жизнь, которую можно повторить или воспроизвести в музыкальном произведении так: до-ре-ми-фа-соль-ля-си-до; или наоборот: до-си-ля-соль-фа-ми-ре-до – ну… и так далее». В действительности, если будет трезв, Аношкин промолчит, а в романе он должен ответить мне так: «Сударь, да вы софист», – или что-то в этом роде… хотя нет, не Аношкин – ни трезвый, ни пьяный, он так не скажет… очень уж литературно… И всё же интересно: в каком музыкальном жанре можно воспроизвести жизнь того мальчика – если не жизнь, то биографию, – которого я встречаю иногда в Зеленинском саду или вблизи от него?

В те дни, когда я подозреваю себя в сумасшествии, вера в то, что я почитаю за реальность, становится зыбкой. Когда это проходит, вера утверждается, а сумасшедшим для меня становится кто-нибудь другой, тот же, к примеру, Аношкин.

Можно повалиться в распаренную солнцем траву или засесть в ладное кресло и по выбору, зависящему от настроения, приглашать к себе в гости воспоминания, но и в этом случае произвол памяти непременно покажет вам своё раздвоенное лицо и – мало того – примется вить верёвки из вашего настроения, так что и получается, будто режиссёр ваших реминисценций и не вы вовсе, а ваша память, и режиссура её бесконтрольна и бесцензурна, а отсюда и вывод: память – хозяин, а настроение ваше – холоп. А сами вы при этом и ничто будто, почти ничто, почти – корзина или совок дворника: чем наполнят, то и неси – и вывалить всё это вы не в состоянии самостоятельно. К тому же: о чём попало можете думать или говорить, что угодно, сосредоточившись или расслабившись, делать и вдруг – тут вам и шутка – вспомнить… вспомнить и рассмеяться – мало ли таких ситуаций, – рассмеяться в самый неподходящий для этого момент, что в лучшем случае, а в худшем – обомлеть, покрыться мурашками и утратить мгновенно желание жить. У меня, во всяком случае, так и бывает, за всех ручаться не могу. И ещё я думаю: в моей, конечно, воле прилечь в траву, занять кресло или расположиться в любом другом, благоприятном для тела и размышлений, месте, а затем настроиться постепенно на приём программы моего прошлого, но с чем, каким или в каком состоянии я выйду из этого сеанса, зависит не от меня, а от моей памяти, то есть от того, каким образом она распорядится своим холопом. Всё это обычно и естественно.

Я беру папиросу, прикуриваю и, находясь в своей комнате, опускаюсь не в траву, а в кресло, и так, что вижу при этом только тёмную, однотонную штору. И ничего конкретного у меня пока на уме – какие-то, будто мыльные, пузыри и мутные пятна на холсте моей памяти, какие-то цветные, как у Мондриана, квадратики и прямоугольники, ещё какие-то объёмы и формы, названия которым я не найду и настроение от которых у меня благодушное. Я глубоко затягиваюсь, отвожу в сторону папиросу и в движении этом узнаю вдруг отца: те же руки, пальцы те же и та же самодовольная плавность жеста. Что-то тоже ещё. Так иногда в походке, смехе или в мелькнувшем выражении лица, которое чувствую, а не вижу, я узнаю в себе мать, узнаю и пытаюсь задержать, продлить радость обнаруженного сходства. И тогда прилив нежности к ней, к матери моей, давно покойной, захлёстывает меня, захлёстывает и, к великому огорчению, растворяет ощущение столь желаемого подобия. Где ты, сказочная женщина, моя прекрасная мать? Где тень твоя? Не тяготит ли тебя вечный досуг теперь, после тяжких и ежедневных трудов? Дай знать о себе с оказией, весть о себе пришли тихой мелодией в лунную ночь, когда засыпает город и в окнах последних угасает свет. На ухо шепни мне дождём ленинградским, когда над самыми крышами нависают небеса. В дочери моей напомни о себе, во внуках моих. Мир тебе прахом. Земля тебе пухом. Царствие Небесное.

Поделиться с друзьями: