Зебра полосатая. На переломах судьбы
Шрифт:
Комиссионный председатель, протягивая мне лист формуляра с моим согласием, приказным тоном сказал:
– Подпишите вот здесь, внизу.
Дрожащей рукой я взял бумагу, посмотрел и вздрогнул – меня посылали работать на строительство Куйбышевской ГЭС на Волге.
– Но как же, как же так, может быть, есть другие варианты…? – растерянно спросил я, заикаясь.
– К сожалению, все остальное уже разобрано. Хотя, подождите-ка, – он порылся в бумагах, – вот-вот, есть еще одно место в Управление “Туркменгидрострой”. Если хотите, пожалуйста.
Я стоял огорошенный, огорченный, обиженный и не знал, что делать, что сказать. Насупясь, опустив
– Если можно, разрешите, я подумаю… немного…
– Ну, ладно, – после паузы ответил председатель, – только учтите, ничего другого мы вам предложить не сможем.
Потянулись часы и дни мучительных раздумий, сомнений, колебаний. “Это же несправедливо, что за дела такие, – жевал я мысленную жвачку, гоняя в башке случившееся с наивностью пятиклассника, – у меня же диплом с отличием, а они, подлюги, в самый конец списка меня поставили, когда все хорошие места уже ушли. А вон тех двух блатных даже вне списка в аспирантуру взяли”.
Обидно было, больно. Оказалось, что мое только что созревшее самолюбие может быть так легко, так бесцеремонно попрано грязным сапогом эмведешного антисемитизма. Я страдал, горевал, ходил мрачный, убитый. Но потом стал интересоваться: а как обстоят дела у других? Вон Толя Мещанский, получивший направление на тот же Туркменский канал, поперся в Минсельхоз и выклянчил себе направление в московский Гипро, а Гера Шейнфельд тоже ловко подсуетилась – быстренько выскочила замуж и осталась в Москве.
Но как-то оба варианта мне были не только не по плечу, но и не по вкусу. Посуетившись мозгами, я однажды вдруг подумал: “А, может быть, ничего страшного в поездке на великую стройку века и нет, даже чем-то интереснее просиживания штанов в конторе. Может быть, и не стоит рыпаться, а согласиться, махануть на стройку, сбежать от мамы-папы, понаслаждаться самостоятельностью, понюхать настоящей жизни, хватить романтики. Всего-то ведь на 3 года”.
И, обмозговывая такой путь развития событий, я ту трехлетнюю обязаловку постепенно начал представлять в виде некой турпутевки, поездки в манящее неведомое будущее, а ее непредсказуемость и опасность стала горячить мне кровь и поднимать уровень адреналина (или тестостерона?).
Ну, конечно, сразу я никуда не поехал. Болтался без дела по Москве, встречался с приятелями, девчонками, ходил на каток, в лес на лыжах, таскался по кинушкам, театрам, концертам – в общем, вел приятную житуху без зачетов, лекций, семинаров, экзаменов и курсовых работ. Только в конце марта я, наконец, созрел для прыжка в пропасть туманной неизвестности.
Глава 4
Великая стройка коммунизма
На зоне ГУЛАГа
Это был один из самых богатых событиями отрезок начального периода моей жизни. Но напрасно я его так уж романтизирую. На самом деле, он послужил мне просто некой послеучебной производственной практикой, наподобие ординатуры, которую обычно проходят будущие врачи, оканчивающие медицинские институты.
А большинство полудетективных историй, оставшихся в моей памяти, происходили даже не со мной и моими друзьями. Они пришли ко мне из полумифологических устных рассказов, которые суровыми предостережениями или забавными анекдотами разбавляли
бытовуху квартирных кухонь, общежитийских застолий, гостиничных посиделок. То время вообще очень густо насыщало меня жизненным опытом, хотя мое пребывание на строительстве Куйбышевской ГЭС и длилось всего ничего – меньше года.Среди ярких воспоминаний о первых неделях моего вхождения в новую загадочную быль стало знакомство с Толей Берлиным, худощавым короткобородым молодым человеком, моим сверстником. Я разыскал его с подачи кого-то из московских приятелей, передавший для него наглухо заклеенное письмо. Последнее важно подчеркнуть, так как времена (1955 год) еще тогда были непонятно-туманные, а в том послании, по-видимому, таилось нечто не предназначенное для посторонних глаз.
Я подошел к небольшому покосившемуся домику, доживавшему, как и весь Ставрополь-на Волге, свою последнюю весну. Через 3–4 месяца ожидалось его погружение в темную пучину Куйбышевского водохранилища. На пологом речном берегу уже высились горы крупнообломочного камня, готовившегося к перекрытию русла.
На калитке висела свирепая морда немецкой овчарки, выразительно скалящаяся с замысловато вырезанного фанерного листа. Много лет спустя я такую же картинку видел на раскопах заваленной вулканическим пеплом античной Помпеи. Острые собачьи клыки многоцветными мозаиками бессловесно останавливали воров перед входными дверями вилл древнеримских патрициев. В отличие от них, нынешние новорусские домовладельцы без слов не обходятся и на кованых воротах своих дворцов вывешивают никого не пугающие объявления: “Во дворе злая собака”.
Я вошел в дом. Это был луч света в темном царстве. В царстве режимной сталинской стройки, в мире лагерного беспредела, злобы, бесконечного мата-перемата, липкой тягучей цементносуглинистой грязи.
Светлый луч был небольшой комнатой в избе-пятистенке, оформленной в смелых авангардистских традициях какого-нибудь мейерхольдовского спектакля. Под потолком висела люстра, сделанная из простого оцинкованного ведра с искусно вырезанными шестиконечными звездами, лунными серпами и девичьими головками. Столом служила грузовая тележка с большими колесами, ее удобно было откатывать в угол, освобождая пол для танцующих каблуков.
А те ловко отстукивали румбу, фокстрот и танго, выкалываемые короткой патефонной иглой из ещё тогда только пластмассовых, а не виниловых пластинок. Музыка, танцы, песни, стихи и просто кухонный трёп были милым кусочком моей бывшей студенческой Москвы. Я стал приникать к нему каждый вечер.
Володя жил со своей подругой-женой Тусей Тобидзе, высокой худощавой брюнеткой, то ли родственницей, то ли однофамилицей знаменитого грузинского поэта. Она училась на последнем курсе заочного института, а в перерывах между болтовней с приятельницами и танцами-шманцами довольно усидчиво долбала какие-то учебные премудрости.
Володю выперли с 4-го курса московского Архитектурного.
– За что? – Спросил я его как-то.
– За то, что поглощенный диаматом я вдруг ругнулся матом, – скаламбурил он. – И очень напугал ведшего тот роковой для меня семинар доцента-долдона, работавшего раньше на Старой площади. Всего-то спросил, как сочетается вкус паюсной икры в цековской столовой с принципом соцсбережения. Вот и отчислили меня за неуспеваемость.
А я понял, что родители Берлина, безродные космополиты, поспешили отправить сына из Москвы от греха подальше – времена ведь стояли людоедские, предсмертные.