Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зелёное, красное, зелёное...(Повесть)
Шрифт:

Надо сказать, я верил в безграничные возможности моего отца. Жили мы по тем временам неплохо, а о разных там комплексах и говорить нечего; рос я веселым, уверенным в том, что все люди равны, все братья, все довольны жизнью, как я сам ею доволен.

И вот случилось так, что на пароходе отец ничего не добился, и мы мерзли на палубе среди таких же палубников, как мы, весь день и всю ночь. Ночью отец провел нас за каким-то матросом на верхнюю палубу, где шло тепло из решетки машинного отделения. Но ветер здесь был еще свирепее. Вскоре нас прогнали, причем довольно грубо и бесцеремонно.

На следующее утро я видел, как из каюты первого класса вышел толстый мальчик в матроске и белых носочках. Он что-то нудел матери, а та сидела в шезлонге и ела шоколадные

конфеты, блаженно улыбаясь солнечным лучам. Потом я видел, как, отделенные от нас белой проволочной сеткой, прогуливались хорошо одетые и веселые люди. Один так даже с собакой на поводке. И все они выспались и не зевали, как мы.

Когда я учился в первом классе, я видел на улице умирающего человека, мимо которого все проходили словно виноватые. Он лежал с котомкой, подняв рыжеватую бороденку к синему небу, и дрожал, хотя было тепло.

Человек, умерший от голода? Я долго не мог поверить, что люди могут умереть от голода! И если не было у него еды, почему он не купил ее в магазине? Не было в магазине? Ну, просто попросил бы, как я прошу у мамы, когда проголодаюсь!

А однажды отец, пойдя в сарай за огурцами, поймал там «воришку». Он вел его в дом, а тот кричал хриплым голосом, что он «не вор, а совсем лунатик». Это был страшно худой грек лет девяти, с плутоватыми, кофейного цвета глазами. Звали его Гераклом. Мама, всплакнув, накормила его, а он показывал потом фокусы, смешил всех умением сдвигать глаза к переносице, шевелил ушами и врал, как Мюнхаузен. Он стал моим приятелем, участвовал во многих затеях, но я на всю жизнь запомнил его первое появление у нас, связанное с попыткой кражи не то огурцов, не то арбуза…

Жизнь редко показывала мне свои несладкие стороны. Саша с детства знал то, что проходило мимо меня как бы по касательной.

Рассказ о пароходе очень взволновал его. Неужели ты не понимаешь, говорил он мне, что это был не пароход, а мир? Он все еще несовершенен, и то, что ты почувствовал тогда, это твое рождение как гражданина. Ты, продолжал Саша, носил галстук, потом прикрепил комсомольский значок, ты честен и добр, готов всем поделиться с другими, но ты совсем не знаешь жизни, хотя бы того, что не все желают делиться тем, что у них есть и чего нет у тебя. Мы, а не дядя, не кто-нибудь из нас, должны — всю жизнь, до последнего дня! — бороться за настоящее равенство, против корыстных чувств, против лжи. Ты меряешь землю куцыми мерками! Мы — только начало мира. Не в нас с тобой суть! Мы можем пожить и неуютно, пусть только мы увидим сдвиг, что то, что казалось вечным — корысть, обман, неумение жертвовать собой, — что все это было временными истинами, годными лишь для рабов! А человек ведь не раб! Раба и революция не исправит!

Вот тут-то я его и брал в клещи:

— Так, так, а кто же, по-твоему, делал революцию? Одни Робеспьеры? Рабы превращаются в людей в процессе борьбы…

Саша зажимал уши и морщился:

— Борис! Это же слова, слова… Справедливое общество не решает всех задач. Страсти, пережитки, неточный расчет в практике строительства — да сколько лазеек для искажения идеала! В каждом, в каждом из нас — спасение. В каждом, в каждом из нас — гибель.

— Самоулучшаться зовешь?! — горячился я.

— Верить в то, что от нас тоже что-то зависит, — сказал Саша. — В людях идеи, а не наоборот. Все от людей зависит.

— Можно сделать такие ручные, такие удобные идеи, — сказал я иронически, — что они не будут отличаться от выгоды.

— Не надо упрощать, — терпеливо объяснил Саша, — речь идет о вполне понятных и бесспорных духовных ценностях, таких, как свобода, равенство, достоинство каждого. Вот тебя задело не то, что ты не в первом классе ехал, а то, что вообще классы есть, и даже не сам этот факт, а то, что классы что-то меняют в людях, их самочувствии, самоутверждении на земле, где, казалось бы, все договорились делать общее дело и для всех же в равной степени. Разве не так?

И Саша задумался. А потом неясная улыбка тронула его губы, и он стал тихо читать:

Под
насыпью, во рву нескошенном,
Лежит и смотрит, как живая, В цветном платке, на косы брошенном, Красивая и молодая.

Он помолчал немного, как будто прислушался. И потом, обращаясь ко мне, со значением продолжал:

Вагоны шли привычной линией, Подрагивали и скрипели; Молчали желтые и синие; В зеленых плакали и пели.

И улыбнувшись своей грустной, виноватой улыбкой, повторил:

В зеленых плакали… и пели…

Ты думаешь, это игра в краски? Нет, брат, зеленые вагоны были специально для бедных, а желтые и синие — спальные, для тех, кто побогаче… Но ты не задумывался, почему молчат желтые и синие? Нет? А жаль…

— А почему?

— А потому, что там уже не было жизни — Блок так понимал. Жизнь была в зеленых, пусть там и плакали, но и пели! Жизнь знает и горе и радость. А молчание — на кладбище.

— Это ты прочитал?

— Я так понимаю Блока. Разве это не так?

— Но, прости, ты понимаешь этак, я — иначе. А реальное содержание? Разве в стихах нет реального содержания?

— И ты, и я, еще кто-то — мы все его и должны понять вместе.

— Ну, послушай. Про эти вагоны — что там зеленые были для бедных, а желтые и синие означали классы, наверное, первый, второй, скажем так, этого я не знал… Но не в том дело. Это поэзии не касается. Но вот то, что «молчали желтые и синие», а «плакали и пели» те, другие, — вот это-то разве означает, что Блок, кроме сочувствия бедным, выразил здесь и мысль о том, что богатым ничего уже не оставалось в жизни, что они, как бы сказать… обречены, что ли? Ты утверждаешь категорически — да, означает. Но я вправе усомниться. Я лично понимаю так: там, где много народу, там всегда шумно. Кто-то выпил и бушует, кто-то обнаружил, что корзину украли… Бедность ведь! И вот уже голосит баба… Никто не привык к галантности, к разговорам шепотом, когда рядом человек спит — народ простой и ведет себя непринужденно, непосредственно. Вот и вся недолга! А там, в спальных вагонах, чопорная обстановка. Говорят ровным голосом — как же их услышишь с перрона! Я понимаю, грубовато все у меня получается, так сказать, обидно для поэзии, особенно блоковской, такое жизненное истолкование всего. Да что поделать, жизнь — штука простая, грубая…

— У тебя все? — нетерпеливо спросил Саша. Он все норовил вступить в полемику, но я жестами останавливал его. — Если все, послушай теперь меня. Во-первых, насчет объяснения моего о том, кто в каких вагонах ездил. Для поэзии, ты считаешь, сие значения не имеет, как ты изволил выразиться, «это поэзии не касается…» Как же так — не касается? Касается самым непосредственным образом! Это, если хочешь, главный фокус этого стихотворения. Отсюда и все. И это тоже:

Не подходите к ней с вопросами, Вам все равно, а ей — довольно: Любовью, грязью иль колесами Она раздавлена — все больно.

Вся Россия была разделена отчетливо на эти цвета! И, в конечном счете, это нарушало гармонию, о которой мечтал поэт! И хотя трагедия пустой мечты — «так мчалась юность бесполезная, в пустых мечтах изнемогая» — может быть, и шире, крупнее трагедии девушки с маленькой станции, но и рядом с девицей в цветном платке стоял «жандарм»… Маленькая деталь, незаметная:

Вставали сонные за стеклами И обводили ровным взглядом Платформу, сад с кустами блеклыми, Ее, жандарма с нею рядом…
Поделиться с друзьями: