Зеленые берега
Шрифт:
За дверью послышалось какое-то постукивание. Потом что-то звякнуло. Дверь приоткрылась. Из нее высунулась голова швейцара.
— Ксению Владимировну… госпожу Брянскую можно видеть?
Швейцар долго и бессмысленно смотрел на меня, беззвучно шевеля тонкими губами.
— Их высокоблагородие в отсутствии. В отъезде изволят быть.
— А когда она вернется?
— Не могу знать!
Голова исчезла. Дверь затворилась. За дверью снова звякнуло.
Спускаюсь с крыльца, отхожу к ограде, опять гляжу на фасад. Шторы на окнах по-прежнему недвижимы.
Бесцельно шатаюсь по городу, захожу в магазины, разглядываю лежащий на прилавках товар, интересуюсь, сколько он стоит, любуюсь хорошенькими продавщицами, пью пиво у ларьков,
Иду дальше. Отхожу от кафе метров на сто. Вдруг останавливаюсь, поворачиваюсь, бегом возвращаюсь, рывком открываю дверь, сбегаю вниз по деревянной лесенке и внимательно озираю помещение.
Стены не голубые, а желтые. Столы и стулья алюминиевые. Стойка — тоже. Голубого жирафа нет. Самовара нет. Граммофона нет. Чайников нет. За стойкой не Ковыряхин в синей рубахе с белой подпояской, а пухлая блондинка в зеленом платье и белом переднике.
Подхожу к стойке. Блондинка наливает мне стакан гурджаани. Сажусь за ближайший столик, медленно пью.
…Не позвонила и уехала. Куда-то зачем-то уехала. А ведь не говорила, что собирается уезжать. Надолго ли уехала и далеко ли? Одна или с кем-то уехала? По делу или просто так уехала? Хорошее вино гурджаани. В меру кислое, в меру терпкое и с тонким ароматом. Отличное вино гурджаани. А ведь сказала: "Позвоню непременно!" И я поверил. Доверчив я, как ребенок. "Но ваши стихи!.. Они подхватывают меня под руки и куда-то уводят". Будто трудно было позвонить и сказать два слова. Мол, уезжаю, скоро вернусь, когда приеду — позвоню. Тоже мне фифа! Наивен я, как малое дитя. Прекрасное вино гурджаани.
Выхожу на улицу, иду дальше, неведомо куда. За моей спиной — топот: кто-то бежит, кто-то торопится. Оглядываюсь — Ковыряхин! Без пальто, без шапки, в ультрамариновой своей рубахе!
— Ох, еле-еле догнал вас, сударь!
— Матвей Матвеич! Голубчик! Это вы! Как я рад, дорогой мой! Как я рад! Значит… А я-то думал…
Обнимаю трактирщика, и с нежностью гляжу в его невзрачное, топорное лицо, и готов расцеловать его с любовью.
— У меня к вам, сударь, порученьице. От нее, от богини нашей. Велела передать, если заглянете ненароком в «Жирафа», что она уехала по срочному делу в Москву на недельку или того менее. Вернется и тут же, без промедления, будет вам телефонировать. Слава богу, я вас догнал-с!
— А когда уехала-то?
— Позавчера-с.
Стою у подъезда Малого оперного. Жду Настю. Подкатывают такси. Из них выходят прилично одетые, степенные мужчины и принаряженные женщины. Подъезжает заграничный автобус. Из него высыпает публика, одетая на удивленье небрежно. Эти люди почему-то очень веселы. Они хохочут, громко разговаривают и энергично жестикулируют. "Пьяные, что ли?" — думаю я.
Подъезжает еще одно такси. Из него выскакивает Настя. Она элегантна до неправдоподобия и хороша до невероятности. Иностранцы затихают и смотрят на нее. Смотрят, как она божественной походкой приближается ко мне, как снимает перчатку и сует мне руку для поцелуя. Не обращая внимания на замешательство иноземцев, но притом явно чувствуя на себе их восхищенные взгляды, Настасья берет меня под руку, и мы направляемся к дверям театра.
В гардеробе, отдав мне пальто, шарф и шапочку, Настя долго поправляет перед зеркалом прическу, хотя поправлять-то, собственно, нечего — прическа в полнейшей сохранности.
Покупаем программку. Настя тщательно изучает ее и делает комментарии, демонстрируюшие ее немалую осведомленность о балете Малого оперного театра. Слышится звонок. Направляемся в зал и отыскиваем свои места в партере. Представление начинается.Декорации живописны. Костюмы красочны. Музыка изысканна. Арап чудовищен. Балерина грациозна. Петрушка трогателен.
Настя вся розовая от удовольствия. Она непрерывно хлопает. Слежу за нею незаметно. Наслаждаюсь и балетом, и Настей.
— Ты что не аплодируешь? Не нравится? — спрашивает она.
— Нравится. Но ты сегодня мне нравишься больше, чем Стравинский, Бенуа и Фокин, вместе взятые.
— Чудак! — говорит Настасья, явно довольная. — Пришел в театр, а смотришь на меня. Смотри на сцену, я тебя умоляю!
В антракте Настя с аппетитом уплетает мороженое и запивает его шампанским. За соседним столиком сидят наши знакомые иностранцы. Они что-то говорят по-французски и не спускают с Насти глаз.
…Выходим из театра.
Идем пешком. Вечер теплый, совсем весенний.
Подходим к Настиному парадному. Я останавливаюсь.
— Ты что? — спрашивает Настя. — Пошли, пошли! Еще лишь десять часов!
Я не трогаюсь с места.
— Да что с тобой? — удивляется Настя. — Женька уже спит. Посидим. Ты мне стихи почитаешь. Ты ведь уже давно не читал мне своих стихов.
Я по-прежнему неподвижен.
— В чем дело? — уже тревожится Настасья и внимательно смотрит мне в лицо.
Я гляжу в сторону.
— Ты еще не вполне здоров? Ты еще неважно себя чувствуешь? Или ты устал?
Я как-то по-дурацки молчу. Я чувствую, что выгляжу нелепо, и это начинает меня злить. Настя тащит меня за рукав.
— Ну пошли же, пошли! Чего мы торчим здесь, у парадного, как школьники? Вон соседи уже глядят на нас из окна!
— Я не пойду к тебе, Настасья, сегодня, — говорю я наконец, глядя в асфальт. — Ты уж прости, но сегодня не могу. Мне надо поработать перед сном. Хочется написать о Петрушке. Не о самом, конечно, Петрушке, а о любви. О самоотверженной, пылкой, чистой, настоящей и гибельной любви. Я давно уже не писал ничего подобного. И вот сейчас пришло время… Мне немедленно нужно сесть за стол, сосредоточиться, все остальное забыть, от всего отключиться… Понимаешь? До утра это во мне может не сохраниться, может уйти, растаять, исчезнуть навеки. Такое со мною случалось.
— Ну, если так, — говорит Настя неуверенно. — Только очень жаль, конечно. Очень жаль. Ну, пока!
Настя целует меня и исчезает в открытых дверях парадного.
— Позвони мне завтра или послезавтра! — кричит она уже с лестницы.
Стоя на автобусной остановке, думаю о Стравинском, о французах, о Насте и о Брянской. Вдруг меня осеняет: ведь можно пойти в Музыкальный музей! Там наверняка есть что-нибудь. Какие-нибудь старые афиши, фотографии, журнальные статьи, газетные заметки. Там уж конечно знают дату ее смерти. Однако при чем тут смерть? Какая, к дьяволу, смерть? Я же видел ее! Я ехал с нею в коляске! Я слышал ее живой голос! Я целовал ее руку! Она жива! Она жива-живехонька! Она молода. У нее цветущий вид. Она вовсе не собирается умирать. Никуда я не пойду! И незачем мне знать дату ее смерти. Она будет жить долго-долго. Она еще меня переживет. Дряхлой старушкой будет вспоминать меня, будет рассказывать кому-нибудь: "Был у меня один поклонник. Поэт. Умница и таланта отменного. Только как-то ему не везло. Слишком уж необычно он писал. И притом был слишком скромен. Его почти не печатали. А теперь и забыли его совершенно. Однажды сидели мы с ним в "Голубом жирафе", он мне и говорит: "Вы долго жить будете, вы удачница, счастливица. Судьба у вас добрая, хорошая". Он все руки мне целовал. Такой был милый!" Впрочем, часовня-то стоит. И построена она не позже середины девятьсот десятых… Может быть, сходить все же в музей?