Зеленый аквариум
Шрифт:
— Когда все это было? — спрашиваю я, пораженный.
— При первом перемирии, — трясется ее головка, и мне кажется, что в колыбели лежит седой ребенок. — Потом был страшный голод, — продолжает бабушка, — и люди съели всю землянику до единой, вместе с корешками; после этого пришел царь Наполеон и поджег лес, потому что ему понадобились березы на строительство дворца; а затем хлынул дождь и погасил пожар. От того дождя и родилась Вилия.
Сколько бы раз я ни слушал эту историю, она все не приедается, как не приедается хлеб. А то, что бабушка Цвекла отлично помнит всякие милые подробности и повторяет сегодня то же, что говорила вчера и позавчера, лучшее доказательство тому, что это правда.
Другая история, которую я люблю слушать, — о том, как она и ее жених сбежали из-под хуппы [12] .
— Как звали его, вашего жениха? — прикидываюсь я незнайкой, и кончики моих ушей горят от стыда за притворство.
— Когда он был мальчиком, звался Кушкой,
— Красивое имя, очень красивое.
— Имя еще ничего не значит. Можно называться Гуте [14] и быть злодейкой, а можно называться Хаей [15] и быть ангелом. Но Кушка — исключение. Таких теперь и днем с огнем не найдешь.
12
Хуппа — ритуальный балдахин, под которым совершается обряд венчания.
13
Куш (идиш) — поцелуй.
14
Гуте (идиш) — хорошая, добрая.
15
Хая (идиш) — зверь, животное.
— Жаль, что не знал его, — говорю я с сожалением.
— В самом деле жаль: тот, кому привелось перекинуться с ним хоть словечком, тут же становился умным.
Я заглатываю намек и продолжаю дергать ниточку:
— Если был он таким Соломоном Мудрым, почему же вы сбежали от него во время венчания?
— Глупенький, что говоришь? Мы ведь сбежали вместе!
— Вам, наверно, не понравились клезмеры [16] .
— Клезмеры-шлезмеры, не делай из меня петрушку. Нам стыдно было жениться, только и всего.
16
Клезмеры — местечковые музыканты, игравшие на семейных торжествах.
— И куда же вы сбежали?
— На Трокайскую улицу, на чердак караима Шапсаля. Но и там не нашли покоя, потому что на нас напало множество кошек.
— Сколько же кошек, бабулюшка?
— Человек сто.
— Сколько, не расслышал?
— Я их не считала, но наверняка человек сто кошек,
Зря вообразил я, будто поймал журавля, когда полагал, что, уехав в Ворнян, реб Эля сделал мне колоссальное одолжение: вот теперь я смогу, мол, хозяйничать в его городском доме, любоваться сколько угодно душой Гликеле и рассмотреть наконец, что творится в черных футлярах, где затаились его старые ножи. Эти ножи, рассказывала мне Гликеле, спрятаны наверху, над вьюшкой, между печью и потолочной балкой, и меня одолевает нечестивое желание раскрыть футляры.
Но, как говорит Файвка-голубятник, который носит замшевые сапожки и слывет на нашей улице самым заядлым атеистом среди мальчишек: есть ли Бог на свете, я не знаю, но в том, что есть некто, делающий наперекор, я убежден. Так вот, с тех пор, как реб Эля стал покидать своих домочадцев и мчаться за счастьем в Ворнян, этот некто привязался именно ко мне. И, как натянутая рогатка из укрытия, стреляет в меня острыми камешками и всегда попадает в цель.
Прежде всего он дернул лестницу, когда я, точно паук по нитке паутины, взбирался наверх, чтоб достать один из ножей над вьюшкой, и я свалился и сломал левую руку. Но это само по себе не такое уж несчастье. Можно продолжать любить и с одной рукой.
Сломанная рука одета в гипс, я ношу ее на веревочке, перекинутой через шею, и прижимаю к сердцу, и точно вдовец своего младенца. Но чего добивается злопыхатель от Гликеле? Она выглядит, словно голубка, посыпанная пеплом. Кто похитил ее улыбку? Исчез розовый цвет птицемлечника меж распущенных волос. Даже веснушки на ее носике подернулись облачком. Что стряслось? От бабушки Цвеклы я не мory добиться толку, а она, Гликеле, погружена в молчание.
Душная летняя ночь сосет мою кровь, как пиявка. Я всеми силами пытаюсь уснуть, и пусть тогда она высосет хоть все до капли. Так хочу я, но мало ли чего мне хочется? Сон ушел гулять в страну дремы и не находит обратной тропинки. На сломанной руке под гипсом начинается такая жестокая щекотка, что мне хочется смеяться и плакать, смеяться и плакать. Сквозь щели в мою комнатку на чердаке проникают щиплющие нос запахи. Есть цветы, которых никто не видит, и лишь их души — запахи — возвещают об их цветении и об их саде, куда запрещено совать нос…
Одурманенный щиплющими ароматами, я спускаюсь точно лунатик, по деревянным ступеням. Прыгучие капельки ртути скатываются с крыш. Улицу пересекают летучие мыши на черных качелях. Небесный свод того же цвета, что и моя гипсовая рука. Лунатиком плыву я к Гликеле. Она нуждается в моем лечении…
В окне комнатки, где во сне разговаривает бабушка Цвекла, темно, как в дымоходе. Зато из другого окошка,
за которым дышит Гликеле, манит меня из-за занавески продолговатый огонек. Каким способом дать знать подруге, не напугав ее, что я стою под окном? Может, постучать, произнести ее имя? Я никогда еще не слыхал, чтоб мое сердце так стучало. Не иначе — во мне долбит дятел. Глупец Дятлович полагает, что я сосна. И охота же ему так думать. Но ночью ведь дятлы не стучат. Глупец — я, и никто другой.Вдруг занавеска раздвигается, и мои губы оказываются как раз напротив губ Гликеле. Между нами только тонкое стекло. Миг — и рама раскрывается, моя левая рука забывает о переломе, и то ли она, то ли Гликеле помогают моей правой руке перетащить меня через подоконник.
На стуле за кроваткой висит голубой сарафан Гликеле в красных крапинках, похожих на ягоды, — хоть глотай. Она сама одета в мерцающую ночную рубаху, точно в ту бриллиантовую волну, с которой она выбегает из реки. Налюбовавшись вдосталь Гликеле, я беру ее за руку и спрашиваю:
— А как ты узнала, что я дежурю под твоим окном?
— Надо быть глухой, чтоб не расслышать, как барабанит твое сердце, — отвечает она.
А я слышу, как стучат наши сердца, словно двое часов на противоположных стенах, скованные общими цепями. Когда первые вызванивают: «тик», вторые согласно отвечают: «так». Но вот одни часы останавливаются, видимо, мои, и мне слышны только ее, которые не столько стучат, сколько удаляются в тишину, предвещающую слезы.
Мне приходит на ум, что стряслась беда с бабушкой Цвеклой. Но прежде чем тревога облекается в слова, из-за тонкой стенки доносится голос бабушки. Это она говорит со сна, рассказывает кому-то во сне о Вилие, когда та была еще лесом, а бабушка — девочкой и ходила собирать землянику.
Холодная ручка Гликеле все еще в моей правой руке и нисколько не теплеет. Теперь я вижу, что пол посыпан свежими опилками. Мне представляется, здесь выпал снег, и оттого так холодны ее руки. А на освещенном снегу — что это? Изорванные банкноты, злоты. Снежная гладь усеяна обрывками денег. Гуляка их растерял, что ли? Странное дело: деньги разодраны, измельчены так, что едва ли можно опознать изображения орлов и героев. Гликеле вырывает свою руку и забивается в угол кровати:
— Не нужна мне его подачка! Пусть миллионы пришлет, им будет такой же конец. Думаешь, он уехал в Ворнян, чтобы больше зарабатывать? Как бы не так. Жениться он уехал! Пойду белье стирать, детей нянчить и честно зарабатывать себе на хлеб! Нет для меня этих разных «цох-мох», мама — одна! И если отец прикатит с другой — зеленым веником выгоню ее из дому — —
Следующие за этим фразы прерывисты и объединяются только слезами. Мне все же удается воссоздать картину происшедшего: Гликеле нашла под подушкой бабушки Цвеклы письмецо отца о том, что он попал как сыр в масло. Женщина, с которой ему суждено идти под хуппу, — из весьма знатных и много выше его родом. И если Всевышний поможет, то он, то есть реб Эля, прибудет на Швуес [17] и привезет с собой свою с иголочки новую половину.
Покамест еще только канун Лаг-Боймер [18] . До Швуес достаточно времени, чтоб подготовиться к сражению. Пусть отсохнет моя сломанная рука, если я допущу, чтоб моя Гликеле стирала белье или нянчила чужих детей. Еще небо на землю не обрушилось. У меня она голодать не будет. Я прежде всего как бы одолжу ей свое состояние: пять долларов, которые прислал мне богатый дядя из Америки. Затем я продам свои часы — подарок к Бар-Мицве [19] (маме скажу, что потерял), а деньги отдам Гликеле, и ей хватит на полгода жизни; а там я пойду работать и заработки буду отдавать сиротке. Все равно мне надоели мои школьные учителя. Преподаватель иврита, да простит он меня, остолоп, еле выдавливает из себя каждое слово — между одним его словом и другим может проехать воз с сеном; учитель арифметики — злюка и убогий, совсем маленького роста, и ученики прозывают его коротышкой; а того, что обучает польскому, галицийца, дети зовут мачтой, и никто не знает, есть ли у него еще и другое имя. Жаль мне только учителя в синих очках. Как раз его я люблю. Он единственный, у кого ума больше, чем у учеников. Я, в частности, восхищаюсь тем, что он знает имена звезд.
17
Швуес (иврит Шавуот) — праздник Дарования Торы на горе Синай, а также — первого снопа в Израиле (начало жатвы). (В русской традиции — Пятидесятница, т. к. приходится на 50-й день после Пасхи.)
18
Лаг-Боймер (иврит Лаг-Баомер) — 33-й день после Пасхи, весенний праздник в память о восстании Бар-Кохбы (132–135 гг.), конца эпидемии в школе рабби Акивы (ок. 50—135 гг.) в Бней-Браке и выхода его ученика — основателя каббалы Шимона Бар Йохая из пещеры, где он с сыном Элазаром 13 лет скрывался от римлян.
19
Бар-Мицва (иврит) — сын Завета; совершеннолетие, наступающее для мальчиков в день их тринадцатилетия. Поэтому день рождения тринадцатилетних отмечается особенно торжественно, и им преподносят «взрослые» подарки.