Зеленый аквариум
Шрифт:
— Кто я? — волнуется лицо под вуалью. — Милый вопрос. Долгие годы я спрашиваю об этом Единого, и, да простит Он меня, я обращаюсь к стене. Может статься, что по другую сторону стены находится ответ, но голова моя и сердце уже полопались от ударов. А ты, нетерпеливый, хочешь сразу узнать, кто я.
И вдруг женщина в вуали расхохоталась, и раскаленные камешки ее смеха покатились в мое горло:
— Все же я расскажу тебе, кто я. Единый уже забыл, но во мне, Его создании, еще теплится память. Да будет тебе известно, что я искала тебя и нашла в этом вот кафетерии лишь для того, чтобы рассказать, кто я.
Я слушаю и все еще чувствую, как ее умолкший смех неслышно
— Имя Мирон Маркузе ты помнишь? Ты должен помнить, потому что Мирон Маркузе был твоим соседом. Ты жил на Вилкомирской улице номер тринадцать, а он — через дорогу. Но если не его, то ты наверняка помнишь его двух дочек, которых улица называла двойняшкой, хотя каждая из двух была наделена собственным именем и собственной душой. Младшая звалась Хадасл, а старшая, родившаяся тринадцатью минутами раньше, прозывалась Груней. Так вот, я и есть Груня, старшая сестра из юной двойни.
Я Груня, но не уверена в этом. До нашего раннего девичества мы обе были схожи, как две слезы из одного глаза. Нам вплетали ленты в косы — Хадасл голубые, а мне красные, чтоб не перепутать нас. В гимназические годы мы разыгрывали мальчишек: когда Хадасл назначала свидание в лунную ночь, являлась я, Груня. И наоборот. Редко какой кавалер спохватывался, что ухаживает не за той. В большинстве случаев мы сами портили игру. Мудрить над мальчишками и дурачить их стало нашей привычкой, натурой. Но когда игра стала слишком правдоподобной, мы покончили с этим театром: дело дошло до того, что влюбленный в Хадасл чуть не наложил на себя руки из-за ее сестры.
Наши души, напротив, были различны, и в них не было нужды вплетать ленты. Хадасл родилась скрипачкой. В шесть лет она, подобно Моцарту, выступила с концертом в филармонии. Кто-то тогда сказал, что Хадасл положила себе на плечо белый платочек, потому что ее скрипочка плачет. Ее учитель музыки однажды заявил, что в ее крови плавают красные скрипочки. В моей крови плавала музыка революции. Я дала бы выколоть себе оба глаза, лишь бы у моих соседей стало светлей. Чего стоит абстрактный свет, когда ты сам слеп, — до такой элементарной мысли я еще в те годы не доросла. При сдаче последнего экзамена в реальном училище меня захватила в плен железная решетка. Меня обвинили в том, что я помогала ликвидировать провокатора на Бельмонте — на той поросшей соснами горе, имя которой дал Наполеон, когда остановился в нашем родном городе, и где наша юность вела игру в любовь и антилюбовь.
Мирон Маркузе приходился нам отчимом. После несчастья с нашим отцом — его нашли на железной дороге, он попал под поезд — мама вышла за Маркузе замуж скорее ради нас, чем ради себя. Днем он был ювелиром, а ночью — мыслителем, философом. Он носился с теорией, что причина всех несчастий, личных и народных, — зависть. Когда завидуют, способны на все. Если гомо сапиенс будет исцелен от болезни, которая зовется завистью, он превратится в земного ангела. Много лет он производил психологические опыты над козами, собаками, змеями, сороками и над двумя обезьянками, которых купил у цыгана. Наш двор выглядел зоологическим садом. Из всего этого он в итоге извлек и создал некую сыворотку, которую назвал антизавистин. Так же называлась брошюра об его теории, напечатанная им на трех языках: на идиш, иврите и польском.
Когда Хаим-Нахман Бялик гостил в нашем городе, Мирон Маркузе послал ему свою брошюру и попросил об аудиенции. Поэт принял его в отеле «Палас», где остановился, и беседовал с Маркузе несколько часов. Позднее Мирон
Маркузе рассказывал, что Бялик был потрясен его теорией. Когда Бялик возвратится домой, в страну Израиля, он станет проповедником учения Маркузе. Он будет произносить речи, призывая, чтоб антизавистин впрыскивали и евреям, и арабам ради мира между ними. Но прежде он введет антизавистин себе самому, чтоб не завидовать дерзким молодым поэтам.В стеклянной рыбе мгла от бегущих облаков становится бледнее. Уже можно разглядеть жужжащий метеор мухи. Морская пучина, словно рукав с подкладкой наружу, выворачивается на лицевую сторону. Груня делает поблажку шуму дождя: пусть выплачется, и ему станет легче. А когда берет в зубы папиросу, на помощь приходит молния и подает ей огонь.
Зыбкие матовые круги, словно обручальные кольца для мертвых невест, плывут в мою сторону и повисают на моих ресницах. Запах и вкус пасхальных дней в доме детства прилипает к небу.
Исчезла черная вуаль. Лицо Груни оплетает паутинная вуаль пьянящего дыма. Паутина становится все тоньше и тоньше и превращается в морщины. Груня молчит. Но табак вот-вот осыплется, и она, насыщенная пеплом, уже в состоянии рассказывать дальше:
— Его антизавистин не исцелил человечество, но его самого исцелил. Когда евреев загоняли в гетто, Мирон Маркузе впрыснул себе изрядную дозу сыворотки и навсегда избавился от зависти. Наша мама в антизавистине не нуждалась. Она никому не завидовала, кроме мертвых. И Господь сжалился над нею и впустил ее в их царство.
Хадасл была прославленной скрипачкой. Моя сестра играла на струнах, но также — на цепях. В лагере уничтожения струны стали цепями. И там мы снова стали похожи — Хадасл на меня и я на нее, как две слезы из одного глаза. И те немногие, которые видели нас в лагере и помнили с детских и юношеских лет, в знак того, что свет еще свет и что все былое осталось, вновь увенчали нас почетным титулом — двойняшка.
Хотя в лагере все были близнецами, крематорными двойняшками, сотняжками, тысчонками, и нельзя было отличить мужчину от женщины, ребенка от старика, и все носили полосатые одежды, а головы у всех были обриты, и, как ты знаешь, все скелеты улыбаются одинаково, — все же только Хадасл и меня называли двойняшкой.
Но не только наши лица, наши тела, но и души наши — Хадасл и моя — уподобились в лагере, если не как две слезы, то как две искры крематория. И если у нас были какие-либо девичьи секреты, тайны самолюбия и любви, мы делились ими так же, как делились каждой крошкой хлеба и каждой косточкой. Подсознательно мы, вероятно, стремились сохранить наши тайны друг в дружке. Тайны тоже хотят остаться в живых, они мечтают дожить до своего раскрытия. Если одна из нас спасется, пусть с нею спасутся тайны второй.
А теперь я приближаюсь к сути моего рассказа, к тому, ради чего я искала встречи с тобой, потому что ты имел касательство к двойняшке, точнее, к одной из ее половинок.
Мы действительно были близкими соседями. Выросли на одной улице, одни и те же снега и дожди хлестали нас. Та же щебетунья, распевая, носилась с твоей крыши на нашу и обратно. Ты заходил в наш дом. Меня ты не удостаивал вниманием. Мои заигрывания ни разу не имели успеха. Я для тебя была слишком земной. Было похоже, что ты приходишь в мастерскую послушать, как Мирон Маркузе постукивает молоточком, или потолковать с ним об антизавистине. Я не имела повода включаться в вашу беседу. Но в тебе самом постукивал тогда молоточек, и его эхо перекликалось со стуком молоточка в сестре моей. Нет, ты нас никогда не смешивал.