Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Земля обетованная
Шрифт:

Потом он просмотрел съемочный материал первых четырех дней и успокоился. Было ясно, что это лучшая режиссерская работа Дугласа. Беря интервью, он воспользовался методом, от которого до сих пор упорно открещивался: то есть задавал вопросы в то время, как бригада готовилась к съемкам, не обращая внимания, что Рейвен чем-то отвлечен, не замечая беспорядка, которого, как правило, не выносил. Прежде он обычно делал так: собирал все факты и свидетельства, просеивал их, изучал, насколько возможно, человека и все обстоятельства, вырабатывал определенную линию, создавал идеальные условия для вдумчивой, непрерываемой беседы и только тогда принимался за дело. В тот вечер в лондонской студии он впервые работал по-новому, и результатами Майк остался весьма доволен. Однако с тем, что он увидел сейчас, та съемка ни в какое сравнение на шла.

Майк связался с Дугласом по телексу, чтобы все это ему сказать и сообщить, что финансовая смета увеличена, так же как эфирное время, и что он может задержаться в Нью-Йорке хоть на неделю, если сочтет нужным.

Но, лишь увидев первые «потоки» концерта, Майк осознал, что Би-би-си достался призовой материал:

программа получилась не только развлекательная, познавательная и в высшей степени убедительная, но она запомнится надолго, и следы ее много лет спустя будут обнаруживаться в актерских репликах, в дневниках и воспоминаниях о том времени. Потому что Мерлин был великолепен.

Его манера петь была сдержанна, спокойна, выразительна и буквально завораживала. Он очень много работал с оркестром и добился того, что соразмерность аккомпанемента с силой голоса в этом громадном помещении была почти что идеальна — во всяком случае, еще ни один такой оркестр не достигал здесь подобного совершенства. Мерлин спел несколько своих старых шлягеров, но и их он подверг тщательной обработке: где переменил оранжировку, где подправил даже рифму и ритм — что привело в восторг его поклонников, знавших их наизусть, и дало необходимый стимул критикам, которые усмотрели в этом «развитие», «пародию на себя», «новый этап», «переработку» и даже «переосмысление». Исполнил он также несколько песенок, навеянных встречей с Лестером. Эти вещи серьезные музыкальные обозреватели единодушно отнесли к лучшим образцам популярных песен. В них был юмор и свежесть его ранних песенок, тонкая наблюдательность, позволявшая ему преподнести какую-нибудь идею или эпизод того времени настолько точно, как будто он говорил от имени целого поколения, а проскользнувшее время придавало прелесть словам и музыке. Музыкальная пресса не бывала в таком ажиотаже со времен раннего Дилана, Битлзов в дни расцвета и появления первых пластинок самого Рейвена. И все, что он пел, встречалось аудиторией с восторгом. Сохранялась удивительная гармония. Слушатели все время находились на грани неистовых аплодисментов, которые могли бы уничтожить утонченное наслаждение концертом. Но Мерлин держал их в полном повиновении. Власть Мерлина над людьми была новостью для Дугласа. Он вышел на сцену, когда еще не успели отзвучать аккорды довольно длинного вступления к первой песне, и тотчас же запел, тем погасив рев, которым было встречено его появление. Да и вообще он появился так стремительно и звуки его голоса и гитары возникли в зале так внезапно, что в этом почудился какой-то элемент волшебства. Окончив номер, он поклонился, небрежно повернулся к оркестру, взмахнул рукой, музыканты заиграли снова, и опять он властвовал над людьми, все взоры были прикованы к нему, и голос его лился над знаменитым концертным залом, завораживая слушателей.

На Дугласа это произвело сильное впечатление.

Финал был картинный. Мерлин не делал уступок индустрии развлечений и моде сегодняшнего дня: ни смены освещения, ни кинокадров, проплывающих на заднем плане, ни видений, вообще никаких световых эффектов, никаких фокусов. Он сам в гордом одиночестве и позади оркестр, теряющийся в полумраке. Когда концерт кончился, он покинул сцену так же неожиданно, как появился на ней. Если кто и подумал заранее об эффектах, так это публика. Сперва десятки, потом сотни, потом тысячи маленьких светящихся точек появились в разных местах огромного, погруженного во тьму зала: это загорались спички, вспыхивали зажигалки, некоторые принесли с собой свечи или маленькие фонарики, кое у кого нашлись карманные фонари, и скоро все помещение заполнилось огоньками, которые люди старались поднять как можно выше, а сами в это время мерно топали, сливая голоса в протяжных монотонных выкриках: «Бис!», «Бис!», «Бис!», «Бис!». Они не кликушествовали, не канючили — они требовали повторения блаженства, они хотели еще раз пережить момент откровения. В их восприятии и способе выражения своих чувств, бесспорно, есть что-то от религии, подумал Дуглас. Но что из этого следует, он не мог бы сказать.

Мерлин больше не появился.

Через час толпа покинула помещение. Дуглас помог бригаде собраться и пошел за кулисы, с некоторым трудом — невзирая на свой неоспоримый пропуск — пробившись сквозь кольцо охраны. Оказалось, что Мерлин уже ушел к себе в уборную и принял по одному только несколько критиков. Дуглас попросил передать, что он тут. Все, что ему надо было, — это сказать «спасибо», извиниться, что не сможет быть на предстоящем приеме, и уточнить день последней съемки где-то в конце недели. Он вполне приготовился к тому, что Мерлин его не примет, и сумел убедить себя не воспринимать отказ как личное оскорбление. За кулисами пахло темными делишками, наркотиками, алкоголем, скорыми заработками, любовью на скорую руку — настоящий вертеп для избранных, для тех, кто слишком быстро и слишком сильно разбогател, кому слишком многое дозволено, тех, у кого слишком много привилегий, а частная жизнь выставлена напоказ. Он даже удивился, насколько неинтересно ему это сборище. Ведь как-никак все они были — или по крайней мере считались — истинными «семидесятниками», типичными представителями своего времени, в лучшем случае обуянными жаждой наслаждений и безудержного распутства, в худшем — просто подонки. Но в любом случае этот гогочущий табун не в меру разряженных девиц и молодых людей пребывал на какой-то вершине общества, и думать забывшего, что существуют еще и другие вершины. Это они и им подобные держались хозяевами в фешенебельных дискотеках, новых ресторанах, на всех светских развлечениях: мировых чемпионатах, шикарных премьерах, благотворительных балах, — и, хотя вариться в собственном соку не так уж ценно, если подходить к этому с точки зрения истинных ценностей, суть-то была в том, что истинные ценности оказались навсегда ли, временно ли, но сильно уценены. Кому — то есть какому разумному, развитому молодому человеку —

есть дело до высшего общества, представленного в Лондоне и Центральных графствах компанией титулованных ничтожеств, а в Америке — убогими потомками английских пионеров протестантов и их приспешниками плутократами? Кое-кому есть. Верно. Но не «публике» же, не тем, кто составляет Ядро любого общества, — людям живого, острого ума, с которыми неспроста заигрывают репортеры светской хроники и фельетонисты. Эта табунящаяся, блистательная, громогласная, лакающая шампанское, нюхающая кокаин, большое значение придающая одежде, еще большее — фигуре, почти никакого — словам, ржущая молодежь (неподдельно молодая; молодая, да не очень; давно утратившая свою молодость, однако продолжающая за нее цепляться) казалась Дугласу толпой марсиан. Последние годы он все время так или иначе соприкасался с ними, не принадлежа по-настоящему к их кругу, но испытывая к ним естественное любопытство. Сейчас, стоя за кулисами «Мэдисон-Сквер-Гардена», он думал: что ж, это их право — вести феерическую, сказочную жизнь, которую в разные времена и в разных цивилизациях вели то принцы, то священники, то воины и даже, разок-другой, ученые, — однако сильнейшее чувство, которое испытывал Дуглас при этих мыслях, было не отвращение, не презрение, а усталость. Он не видел никакого смысла тянуться за ними. Мало того, они оскорбляли в нем пуританина, хотя с переездом в Лондон его пуританство сильно, и, как ему казалось, не беспочвенно, слиняло. Но не настолько, чтобы спокойно созерцать это скопление праздных богатых людей, их оскорбительную фамильярность, самовлюбленную манерность и самодовольную надменность, чтобы не возмущаться их бессмысленным расточительством и умением закрывать глаза на чужие нужды. Но с другой стороны, читать нравоучения в гостях на пиру было бы по меньшей мере неловко.

Дуглас ждал с надеждой, что отказ придет в вежливой форме, с удовольствием представляя, как проведет вечер в одиночестве. Он решил, что подождет своего посыльного десять минут. Казалось бы, достаточно. А зачем, собственно, ему нужно быть гостем? Почему он всегда видит себя в этой роли? Ведь даже теперь, если говорить положа руку на сердце, очень ли отличается его роль гостя от роли слуги этого общества? А единственный твердо усвоенный им урок из всего, что преподали отец с матерью, отнюдь не считавшие себя в силах или вправе наставлять своего отпрыска, «руководствуясь семейными традициями», заключался в том, что человек должен прежде всего стремиться к независимости. Он должен быть независим во всем, в чем только можно. И тем не менее, после того как Дуглас, рванувшись вверх, оставил позади рабочий класс, получил привилегии, сопутствующие оксфордскому образованию, пообтерся, работая в студиях Би-би-си, и потолкался в среде лондонцев, не признающих классов, он во многих отношениях стал гостем. Гостем общества, прекрасно оплачивающего хорошо натренированные таланты, за которыми стояло всеми признанное хорошее образование; весьма желанным, если он к тому же играл по правилам и не нарушал установленных традиций. Плененным гостем!

Пора уходить, решил он, и тут как раз разодетый в атлас посыльный жестом пригласил его в уборную Мерлина. Да, он покончит со всем этим. Решение было принято спокойно, даже равнодушно, но Дуглас понимал, что оно окончательно. Хватит уступок!

Они с трудом пробились через толпу, едва избежав серьезных увечий при столкновении с охранниками Мерлина.

Мерлин сидел в кресле, не развалясь, подобранный; в руке он держал бокал шампанского; початая бутылка стояла рядом в ведерке со льдом.

— Заходи! — сказал он Дугласу. И так же дружелюбно прибавил, обратясь к провожатому Дугласа: — А ты выметайся. И поживей!

— Выпьешь?

— Спасибо! — сказал Дуглас. — Я налью себе.

Мерлин внимательно следил за ним, и Дуглас, взглянув на него, понял, до какой степени тот устал. И еще он понял, что Мерлину хочется поговорить, что ему нужен товарищ, нужен нормальный, дружески расположенный человек, чтобы уравновесить как-то огромный груз обожания, восторгов и оваций, им самим только что вызванных. Однако Дугласу не хотелось впутываться. Мерлин был отмечен каким-то окончательным одиночеством, и это находило прямой отклик в его собственной душе. Дуглас сознавал, что, как бы кроток ни был Мерлин сейчас, как бы искренне ни тянулся к нему, за этим неминуемо последует попытка сокрушить его и подчинить себе.

Была и еще одна сторона — эротический сдвиг Мерлина, который тот успешно затушевывал, а Дуглас игнорировал, ни на минуту не забывая о нем; помнил он и сейчас. Дугласу казалось, что в свои отношения с людьми — со всеми без исключения — Мерлин вносил ощутимый элемент эротики; он этого не скрывал и не пытался сгладить неловкость, неизбежно испытываемую другими. Характерной для него чертой была легкость, с какой он мог, по желанию, перейти из одного качества в другое, лишь бы во всем и всегда добиться своего.

— А знаешь, ты меня нисколько не волнуешь, — сказал Мерлин.

— Ну и слава богу. А ведь ты заигрываешь, Мерлин. Еще шампанского?

— И себе налей.

— Ты был замечателен, — сказал Дуглас, наполняя бокал Мерлина и затем свой. — Просто замечателен! Я был готов к тому, что поддамся впечатлению, вернее сказать, был достаточно готов, чтобы не поддаваться впечатлению. Но я был восхищен и поражен. Ты поистине бард нашего времени. Твое здоровье!

— Бард нашего времени! — Мерлин отпил шампанского. — Господи, твоя воля!

— Еще до наступления ночи я придумаю тебе титул получше. Но это слово совершенно точно определяет тебя. Не назову тебя поэтом — хотя в некоторых отношениях ты истинный поэт; не назову и настоящим композитором — хотя мелодии ты сочиняешь лучше, чем кто бы то ни было из теперешних композиторов. Ты — прямо Вийон какой-то — смотри сноску — вот ты кто!

— Неужели я правда заигрывал?

— Ты прекрасно отдаешь себе отчет в каждом своем поступке.

— Мешает мне иногда. Я считаю, что в таких случаях надо давать себе волю. Дашь… освободишься… ну и все в порядке. Черт! Так-то!

Поделиться с друзьями: