Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он оперся руками о край кровати и встал. Голова закружилась, и несколько мгновений он пошатывался, готовый упасть. Он стиснул зубы. Нет, он не допустит, чтобы болезнь и старость так коварно одолели его. Никто не увидит его лежащим как пьяный мужик на полу.

Взяв палку, он медленно, едва передвигая ноги, перешел в угловую комнату, сел в кресло у окна.

Да, все это принадлежало ему. Далекие, далекие поля и синяя линия лесов, описывающих широкий круг, и дымящаяся труба винокуренного завода, и все, все, куда ни глянь, — неисчислимые остшеньские богатства. Он старался не видеть серых пятен деревень. Они не имели никакого значения. Когда-нибудь они исчезнут, уступят место буйной остшеньской зелени, остшеньским мельницам, винокуренным заводам и лесопилкам.

По саду шел управляющий, граф махнул ему рукой. Минуту спустя он услыхал спор в передней — это Онуфрий пытался не допустить Колисяка к больному. Остшеньский гневно постучал палкой в пол. Вошел Колисяк,

за ним показалось испуганное лицо Онуфрия.

— Я же говорил господину управляющему… Я же говорил…

— Уйди, дурак.

— Онуфрий говорил мне, будто ваше сиятельство больны, а я вижу, что нет.

— Просто хотел отдохнуть минутку.

Зоркий взгляд управляющего скользнул по лицу, более отечному, чем обычно, по почти черным мешкам под глазами, отметил непрестанное легкое дрожание левого колена и поспешно перенесся на окно, где в рамке липовых ветвей виднелись далекие поля.

— Ну, как Бжеги, отстраиваются?

Управляющий кашлянул, захваченный врасплох необычным вопросом. Об этом граф никогда не заговаривал, за исключением того единственного случая, когда он запретил пропускать подводы с лесом по своей дороге.

— Отстраиваются… Уже много изб.

— Помогают им, а?

— Помогают, помогают, — торопливо подтвердил управляющий. — Из Мацькова, из Калин… Отовсюду, впрочем… Так постановили.

— Ах, так постановили. Так они постановили… — бормотал граф как бы про себя, словно забыв о присутствии управляющего в комнате. Опершись подбородком о руки, сложенные на набалдашнике палки, он стеклянными глазами смотрел в пространство, позолоченное уже склоняющимся к западу солнцем. Неприятное молчание длилось довольно долго.

— Ваше сиятельство что-нибудь прикажут?

— Нет, нет… Можете идти, можете идти, — машинально ответил Остшеньский, не отрывая глаз от золотой пыли, столбом стоящей в воздухе.

Управляющий, стараясь производить как можно меньше шума своими тяжелыми сапогами, осторожно удалился. Он ничего не понимал во всем этом и, наконец, пришел к выводу, что Онуфрий прав и граф болен — болен гораздо серьезнее, чем можно было ожидать.

Остшеньский все сидел у окна, устремив стеклянные глаза в пространство. Его взгляд утонул в голубоватой тени лесов. Это тоже была одна из болячек — бесполезно растущие деревья, которые не разрешалось рубить. А между тем можно бы днем и ночью валить высокие стволы, освобождать из-под их перепутанных корней черную целину, плодородную, пшеничную почву. Все в Остшене росло, зрело, превращалось в богатство, в деньги — а леса стояли мертвые, ничего не принося. Это были тоже новые порядки, против которых восставала вся душа Остшеньского. И в нем росла неприязнь к лесам, как росла его алчная, ожесточенная любовь к приносящей богатство пахотной земле.

Он перевел глаза на крестьянские поля, за Мацьков, взглянул на Бжеги.

— Да, все это еще будет мое, — пообещал он болезненно бьющемуся сердцу, немеющим ногам и этой старости, которую так отчетливо и ясно почувствовал лишь сегодня. — Прежде чем умру, все это будет мое.

X

В воздухе все более чувствовалась осень. Поля по утрам заволакивались призрачным седым туманом, вечера наступали холодные, с лип сыпались желтые листья, хотя их время еще не прошло. Но солнце жгло без памяти. Мимолетные дожди даже не успевали увлажнить белый песок и проносились, прежде чем взглянувшие на тучу люди успевали опустить голову. Сохла, трескалась, испепелялась земля, лишь болота стояли зеленые, как раньше, да дубы, у которых корни уходят глубже, не поддавались засухе.

Раньше, чем когда бы то ни было, был свезен в амбары и быстро обмолочен весь хлеб, и тогда каждый смог подсчитать, что ему принес нынешний урожай. Были и такие хозяева, которые не вернули даже посеянных семян. В маленьких сухих колосках пшеницы и ржи сидели мелкие жесткие, как камень, зернышки или ядовитыми стручками колыхалась фиолетовая спорынья. Овес резко шуршал половой, таившей в себе пустоту. Не уцелели ни просо, ни гречиха — ничто не уцелело из того, что бросали весной и осенью в землю с надеждой, с ожиданиями. Не было сена — сухая, как солома, трава лежала в сараях маленькими кучками, больше пригодная на подстилку скоту, чем на корм. Все подсчитывали, что именно придется продать из имущества, — даже самые богатые не тешили себя надеждой, что удастся сохранить коров до весны. Уже и теперь, летом, скотина сохла, худела, бока ее западали, коровы не давали молока. Цены на скот падали, и все понимали, что с каждой ярмаркой они будут ниже, потому что от коров избавлялись все выжженные солнцем деревни по Бугу. С жалобным мычанием тащились коровы по песчаным дорогам в местечко, но частенько их пригоняли обратно, не найдя покупателя. Страх охватил людей и усиливался при одной мысли о зиме. Послеуборочное время было похоже на весеннюю голодовку, а тут еще надо было продержаться до нового урожая — и хоть ото рта оторвать, да отложить семена на посев. А зерно было жалкое, сухое, мелконькое, не посевное.

Мацьковская мельница, которая в иные годы работала день и ночь, сейчас едва шевелилась — нечего было молоть. И мука была плохая, черная, горькая.

Сохли люди — их сушили голод и отчаяние. Исхудали, почернели дети, у многих от лица остались лишь огромные, лихорадочно горящие глаза. Зерно, муку запирали в ларях, чтобы не соблазниться, ведь было еще только лето, а предстояли осень, зима и весна, которые надо как-то пережить. Никто уж и не рассчитывал на картошку, — дожди, которые могли спасти хоть ее, так и не пришли. Женщины бродили по полям, по придорожным рвам, собирали лебеду и всякую сорную траву, которую можно было кое-как сварить. Мужчины сидели на реке, дети спасались от голода, чем могли, — ловили пескарей в мелких заливах Буга, выкрадывали яйца из-под кур, тщательно разыскивали гнезда, выкапывали из вспаханной к осени земли белые корешки пырея, жесткие и сладкие.

А ведь то была осенняя послеуборочная пора, пора довольства, сытости, свадеб, пора, когда Стефанович верней всего рассчитывал на прибыль и, бывало, иной раз дважды в неделю гонял в город за пивом, водкой, за табаком и солью! В другие годы в эту пору над деревнями звучали песни, и парни по вечерам озорничали на дороге; но теперь над деревней нависла тишина и все ходили мрачные, замкнувшиеся в себе, полные страха перед надвигающимися днями. Начались кражи. Кто-то выставил окно у Стефановича и набрал колбас, сала, рису, всякого товара, который тот хранил в чулане. У Плазяка украли всех кур из курятника — и это был не кто-то чужой, потому что собака и не залаяла. Даже у Роеков украли поросенка. Искать виновников было нелегко, это могли быть и свои, деревенские, и пришлые, из соседних деревень, перед которыми тоже стоял призрак голода.

— Помню я, — дрожащим голосом рассказывал старый Плыцяк, — в котором же это году было? Я был еще мальчишкой. Тогда женщины терли вербовую кору, смешивали с травой и пекли из этого лепешки. Ребятишки как мухи мерли.

Люди вздыхали, качали головами, но никто не удивлялся. Ведь и сейчас было недалеко до этого. В лесу брали всякую поганку, такие грибы, на которые раньше никто и глядеть бы не стал, теперь шли в пищу. Дети проскальзывали в лес чуть ли не на глазах у лесников, дерзко, как никогда. Теперь их туда гнали уже не шалости, не стремление получить несколько грошей, а настоящий голод. Не насобираешь — не поешь. Ребятишки из Калин прогнали ребятишек из Мацькова, зашедших сюда в поисках грибов, и те в слезах пошли домой с пустыми корзинками.

Захарчукова жена плакала по углам, потому что Захарчук ни одной ночи не ночевал теперь дома. Он брал ружье, так хитро запрятанное в соломенной крыше, что хотя уже два раза обыскивали, ничего не нашли, — и отправлялся на зайца, на лося, который иной раз забредал сюда из Темных Ямок. В плавнях Буга иной раз удавалось убить дикую утку. В доме было мясо, но был и непрестанный страх, что вместо утки или зайца домой принесут убитого мужа. Но что поделать — не он один рисковал. Радзюк, Мыдляж, Стасяк по ночам и на рассвете шныряли по лесу, подстерегали в болотах дичь, выплывали в лодках на заросшие тростниками озера. Лесники ясно видели это нашествие на лес — женщин, мужчин и детей — простых похитителей грибов и ягод и настоящих браконьеров и метались, как угорелые. Но голод словно придавал людям сил и хитрости — они ловко ускользали, были осторожнее, чем обычно.

Для Анны наступили теперь тяжкие времена. Кончилась жатва, о заработках нечего было и думать. Еще более неприязненно смотрели на нее деревенские — и так есть нечего, а тут прибавился лишний рот, да еще чужой, приблудившийся откуда-то. Теперь у нее было лишь то, что платил учитель за стирку и стряпню. Вдобавок и Янович перестал ходить к ней. Когда дети узнали о его посещениях, в семье начался сущий ад. Они взбудоражили даже парализованную мать, и в доме с утра до ночи стоял крик. Правда, с ним это было не в первый раз: мужик хоть и был староват, но до баб еще лаком, и не к одной захаживал. Но раньше дело обходилось как-то мирно, и никто в это не вмешивался. Сейчас же их пуще всего злило, что это именно Анна. Они пронюхали, что он то и дело таскает ей что-нибудь из лавки, а между тем торговля и так шла плохо, а уж особенно теперь. Никто не появлялся за побелевшим от времени шоколадом, за кислым монпасье; приходили разве что за нитками и солью, да и то редко. Притом дети боялись, что мать в конце концов умрет, а тогда — кто знает, что отцу в голову взбредет, под старость ведь почти всякий дуреет, если дело касается баб, — возьмет Янович да и женится на этой приблудной. Разве она не поймала уж одного женатого, да так, что тот родную жену из дому выгнал, а ее взял? Нет уж, такой мачехи они не желали. Во-первых, срам, а, во-вторых, и сама она ведь никогда бы им не простила всех этих окриков на дороге, этих ехидных словечек, угроз, на которые они не скупились при любой встрече. И они вдвоем так атаковали отца, что ему жизнь опостылела. Стар уж он взваливать себе на шею этакую заботу. Притом в этом случае против него были не только жена и дети, но вся деревня. И он предпочел поджать хвост.

Поделиться с друзьями: