Земля в ярме
Шрифт:
В толпе крестьян она заметила седеющую голову Яновича и, ни минуты не размышляя, двинулась с валившей по дороге толпой.
— В Остшень!
Бабы пытались затянуть набожное песнопение, и оно несколько мгновений, срываясь, слабо звучало над дорогой.
— Матерь! Всех скорбящих матерь!
На повороте, подле недостроенной школы, им преградили дорогу староста и учитель.
— Люди, что вы делаете? Опомнитесь!
— Дело еще можно как-нибудь уладить, — охрипшим голосом пытался кричать Винцент.
— А вам тоже полагалось бы быть с крестьянами, а не против крестьян! — крикнул ему прямо в лицо Роек.
— Кто тут живет, пусть идет с деревней, а коли
— В Остшень!
По дороге, нагоняя толпу, бежали запоздавшие. Вздымались клубы пыли, несся грозный шум.
Учитель стоял, окаменев от ужаса.
— Теперь будет бал, — сказал староста. Губы его дрожали. Он дернул Винцента за рукав.
— Идемте. Здесь больше делать нечего.
Они медленно повернули к опустевшей деревне. Странно глядели на них широко распахнутые двери изб. Из мужчин в деревне не осталось почти никого — разве больные и старики. Дети с криком носились по дороге, не понимая, что делается. Из Яновичевого хлева вышли на дорогу две свиньи и рыли землю, высоко подбрасывая песок. Возбужденные недавней суматохой собаки рвались на цепях и наполняли воздух диким лаем.
— Через час-два будут там, — сказал староста, и Винцент похолодел.
— Но ведь так нельзя… Ведь надо предупредить, сделать что-нибудь…
Староста пожал плечами.
— А что вы сделаете? Поеду сейчас в участок, сообщу. Только все равно не успеют.
Винцент помог ему запрячь коня, — работника старосты не было. Старостиха стояла на пороге и тихо плакала.
— Боже, боже, что только будет!
— Не плачь, к вечеру вернусь. А может, и вы со мной поедете? — обратился он к учителю. — Хотя нет, вам лучше остаться в деревне, а то тут никого…
Старый Плыцяк медленно тащился по дороге, постукивая палкой.
— Да, да… «Там, где нет справедливости, где один обладает всем, а другой ничем, где один просвещен, а другой живет во тьме, — там должны быть и преступления… Темнота, нищета и голод сами вложат в руки человека топор, тлеющую головню и меч…» Просто страсть, господин учитель, просто страсть!
— Почему же вы, Плыцяк, не объяснили, не удержали?
Старик поднял на него затуманенные глаза.
— Как же я могу удерживать, объяснять? Нищета и голод сами вложат в руки человека топор, тлеющую головню и меч.
Он потихоньку шлепал по дороге.
— На пригорок, под сосны иду, посмотреть, как там.
— Оттуда же ничего не видно.
— Ужо будет видно, будет видно и отсюда, иначе быть не может, — уйма народу пошла, без малого вся деревня. Бабы с ребятишками на руках. Страсть, господин учитель, просто страсть. Ведь только водой и жили Калины столько лет — при отцах, при дедах и прадедах. Пожалуй, еще с того времени, как люди стали селиться здесь на Буге, как еще первые избы построили… Бог дал людям воду, не удивительно, что они не стерпели, коли у них дар божий забрать хотят?
Он с трудом карабкался на поросший чебрецом пригорок. Винцент безвольно брел за ним.
— И как у человека в голове переворачивается, когда у него всего много… Здесь ведь все, все кругом остшеньское. Земли, леса и воды… Да не такие земли, как наши, — хо-хо! Да, видно, всего ему мало, всего не хватает. Графский бор, и графские поля, и графские пруды. А наше — только песок, да эти сосенки, да еще эта капелька воды, — и та, выходит, теперь уже не наша, не Калинская.
Крепко пахло нагретым чебрецом. Старик уселся на пенек и положил возле себя палку.
— Садитесь и вы, ноги заболят стоять так.
Винцент машинально сел. Жужжали пчелы, ползая по лиловым цветочкам, заглядывая в крохотные чашечки. Неподвижно
стояли на солнце сосны, наполняя воздух крепким ароматом. Далеко внизу сверкал Буг, медленно катя свои волны и отражая в почти неподвижной воде верхушки серебряных верб.— Вот как тихо, — сказал старик, и Винцент поразился этой тишине, сладостной, солнечной тишине позднего лета. Ни звука — только пчелы жужжат да, кажется, слышно, как по сосновым ветвям сочится золотыми слезками смола и каплет вниз, на скользкую подстилку коричневой хвои. На ветку вдруг прыгнула белка, склонила головку и посмотрела черными бусинками глаз вниз, на неподвижных людей. Что-то ей, видно, не понравилось, она торопливо взбежала по стволу вверх, на тонкие, раскачивающиеся под ней ветки. Винцент долго смотрел ей вслед, пока она рыжим огоньком не исчезла в сплетении зеленых ветвей. Далеко, над Бугом, пронзительным, заунывным голосом закричал чибис. Над землей стоял погожий ясный день, и на мгновение Винценту показалось, что лишь это реальное, настоящее: запах сосен и чебреца, жужжание пчел, пушистый рыжий хвост белки и крик чибиса над водой. Медленно, лениво тянулись мысли, тщательно обходя какой-то темный болезненный пункт, который, однако, существовал, висел над самой головой и до которого в конце концов нельзя было не дойти.
По стебельку цветка с трудом карабкалась пчела. Он пристально рассматривал ее полосатое тельце, ее прозрачные крылышки. Круглая головка поворачивалась то туда, то сюда, осторожно осматриваясь. Крохотные ножки цеплялись за невидимые глазу волоски стебля, за какие-то неведомые препятствия, — насекомое терпеливо карабкалось вверх, где трубочки лиловых цветочков собирались в гроздья. Черная головка наклонилась над лиловым кувшинчиком — пчела жужжала сонно, словно выполняя обряд. Медленно, незаметно текло время, медленно двигалось солнце по небу.
Старик вдруг поднял руку.
— А вот и видать… Говорил я, что хоть и далеко, а видно будет…
Винцент похолодел. Далеко над синей линией лесов, в стороне Остшеня, поднималась теперь кверху, в голубое, прозрачное небо, узкая струйка дыма.
Сосны истекали смолой. Узкими ручейками золотых жемчужинок струилась душистая кровь дерева. Ни одно дуновение ветра не шевелило широко раскинувшиеся темные кроны деревьев. На ветку села птица. Кричала иволга на опушке. Негой дышал знойный, погожий, солнечный день.
Но над темной линией лесов все сгущался высокий столб дыма, соединяя землю с небом.
В деревне, видимо, тоже заметили дым, потому что наружу стали медленно выходить оставшиеся по избам. Безмолвно, в глухом молчании, они шли на пригорок и останавливались под соснами, устремив полные ужаса глаза в поднимающиеся к небу темные клубы. Вспугнутая белка перебежала дорогу и спряталась в кустах по другую сторону — на нее никто не взглянул. На пригорке теперь стояла целая толпа, а между тем Винцент так же явственно слышал жужжание пчел, ползающих по чебрецу.
— Помолимся, бабы! — проникновенным голосом сказала старая Лисиха и первая опустилась на колени в душистую, нагретую солнцем траву. За ней упали другие. Лишь Плыцяк и Винцент будто приросли к пенькам, на которых сидели.
— От глада, мора, огня и войны…
Все было, как в ту ночь, когда горели Бжеги, а на Калины пал ужас. Но сейчас в молитве не было страха. Слова звучали мрачно, неслись далеко в золото дня, странно значительные и веские. Бледны и суровы были лица. Сурово, почти грозно звучала молитва. Свершалось нечто неотвратимое, — и пригорок не оглашался мольбой о милости. Сурово, без слез выговаривали женщины древние слова разговора с богом.