Земная оболочка
Шрифт:
— И не взял тебя с собой?
— Обещал взять. До последнего молчал про то, что собирается уезжать. Как-то в конце августа я играл в песок за грейнджеровским домиком, вдруг приходит Роб и говорит: «Вот что, родной мой, я собираюсь на время в Роли. У нас с тобой есть возможность устроиться там получше. А перед новым годом приеду и заберу туда тебя и Грейнджера». Я даже не расплакался, хотя вообще-то надо было мне тогда поплакать и забыть его. Устроиться-то получше он устроился, да без меня: своего слова он так и не сдержал.
— Кем он там работал?
— Преподавателем в средней школе.
— А что он такое знает, чтобы других учить? Здесь он учился такому, что детям не преподашь.
Хатч расслышал и понял сказанное ею, но ему не хотелось углубляться в подробности ее жизни, в воспоминания, на которые она явно настраивалась. Он продолжал свой рассказ, почти столь же мучительный. — В Роли живет эта его женщина. Из-за
Делла спросила: — Кто она?
— Мин Таррингтон, учительница. Рейчел еще в помине не было, а они уже были знакомы. В общем, с самого детства.
— Ты говоришь, они не женаты?
— Он говорит, что нет. Просто встречаются…
Делла кивнула. — Ладно. И ты недоволен этим?
— Да.
— Ладно. И что же ты хочешь — чтоб он умер? Или о горя заболел?
Все это время Хатч рассматривал ее комнату. В ней не было почти ничего, по чему можно было бы судить о характере ее обитательницы — под кроватью пара дырявых белых туфель на высоких каблуках, на полочке у изголовья кровати старая книга, по-видимому, недавно переплетенная неумелыми руками в синюю материю; черный будильник, растекавшийся на всю комнату, стоило им замолчать. А так — гостиничный номер или больничная палата, где человек может корчиться от боли, может и умереть, и быть вывезенным на каталке, не оставив на малейшего следа. Он сказал: — Вы-то пожили свое, вот сидите теперь и улыбаетесь.
Еще не осознав полностью смысла его слов, Делла ответила: — Я улыбаюсь, глядя на тебя.
Хатч сказал: — Значит, я такой смешной…
Тут только она поняла, что он слишком поспешно взялся судить о ее жизни и сделал неправильный вывод. Очевидное сходство Хатча как с отцом, так и с матерью, растравило ей душу. Проснулись бурные чувства, которые она когда-то питала к обоим: ей захотелось больно ударить, рассказать ему всю правду о своей жизни, о том, как мало помощи видела она на своем веку — от чужих, от близких, даже от тех, кто обещал отплатить ей заботой за то, что пользовался ее добротой, ее горячим, гибким телом. Сказать, с каким скудным багажом вернулась она в Гошен и как непышно он ее встретил (провалившаяся могила матери, беспомощная, невежественная сестра, дом, отказанный ей белым человеком, который она не могла за собой сохранить), и все это с улыбкой, затаив дыхание… Но стоило мальчику, сидевшему на ее кровати, посмотреть на нее глазами Рейчел, в памяти Деллы всплыли слова ее матери, когда Рейчел в своем безумии обидела ее: «Ты, главное, помни, что она вовсе не хочет тебя обижать; она даже не знает, что ты тут. Тебе это пока непонятно, но ведь она из сил выбивается, чтобы только выжить в том же мире, в каком ты живешь: и новые платья у нее есть, и дом большой, и сарай, полный угля, да жжет-то ее тот же огонь, который когда-нибудь и тебя опалит. Ее рано прихватило, но и твой день не за горами». И Делла встала, обошла кровать и остановилась рядом с Хатчем, не дотрагиваясь до него, однако. — Не так уж была трудна моя жизнь, мне она, во всяком случае, тяжелой не показалась, — сказала она. А на деле была тяжела, как жернов.
Хатч кивнул. — Наверное, скучно вам.
— Сейчас да, немного. Но это ненадолго. В июне я опять на север подамся, как только уедут эти дамы. Они только в воскресенье приехали, говорят, ничего не знали. Остальным мистер Рейвен написал, известил, что все кончено, а про этих почему-то забыл. У них еще десять дней остается, а потом я с места снимусь.
— И оставите свое имущество?
— Свое имущество я могу с собой унести — в одну горсть собрать.
— А дом? — сказал он.
— Дом твой, — ответила Делла.
— Дедушка вам его оставил.
— Да он не вправе был им распоряжаться.
— Почему? — спросил Хатч.
— Ты пойми, я ведь не кривляюсь, — это хатчинсовский дом, они его построили. Я не могла бы принять его, даже если б закон позволял, если б мне денег на налоги хватило — тут мне повсюду Рейчел чудится (вон в тебе тоже), все воспоминания о твоем папе тут; так и вижу старого спесивого Грейнджера, свою маму вижу, как она упала замертво вон там, у источника, у всех у нас на глазах. Дом твой, сыночек. Берн его. Вот у тебя и будет где жить. — Она все-таки дотронулась до него, рука ее ласково скользнула по его правому уху и подбородку. И от отца в нем тоже было кое-что — та же прекрасная кожа, гладкая, как свежевыглаженная полотняная простыня, такая же теплая и сухая.
Хатч встал, взял свой чемоданчик и пошел к двери. Остановившись там, он сказал: — Нет ли у вас какого-нибудь фонарика?
— Куда ты собрался?
— В большой дом. Я теперь вспомнил его. Найду себе кровать.
Делла покачала головой. — Ничего у меня нет, ни фонарика, ни свечи. Если ты начнешь там шарашиться в темноте, ты этих двух дамочек до смерти перепугаешь. К тому же они уже заперлись на все засовы, будто красавицы какие. Комната мистера Грейнджера рядом по коридору,
переночуй там сегодня, а завтра успеешь все посмотреть.Делла достала из комода чистые простыни и уже двинулась было к нему, но снова остановилась как вкопанная — в каждой черточке его подвижного лица так и чувствовалось присутствие Рейчел, словно она жила в нем в ожидании своего земного срока. Нужно было разрушить наваждение. — Скажи «спасибо», — сказала Делла.
Хатч повторил: — Спасибо!
— За дом спасибо. — Она улыбалась, но напряженно ждала.
Хатч кивнул. — Я понял. За то вас и поблагодарил.
4
Как только она постелила постель, Хатч улегся и, несмотря на усталость, минуты три, по крайней мере, лежал, сосредоточив все свои мысли на матери: повторял ее имя, представлял себе ее лицо — созданное его воображением, — все в надежде направить свой сон по тем извилинам, где хранилось видение — Рейчел у ручья. Уж на этот раз он дождется, чтобы она заговорила с ним или окликнула его.
Но его старания не увенчались успехом. Прошли, казалось, часы, а он по-прежнему двигался сквозь строй слов — ни людей, ни картин. Слова были названиями предметов, иметь которые ему хотелось всю жизнь, — реальных предметов, никогда, правда, не встречавшихся ему прежде: Ноев ковчег с детской картинки (каждой твари по паре, семейство Ноя и огромная баржа с погрузочным трапом) или двухметровая полая палка, которую можно было использовать как духовое ружье, коллекция фотографий мужских и женских тел, которые он мог бы срисовывать и представлять себе таящиеся в них возможности, пока еще ему недоступные; ему еще хотелось бы иметь достоверный портрет Жанны д’Арк, книгу о Христе, объясняющую все, о чем умалчивалось в Библии; автограф Гитлера. Прошло еще несколько часов крепкого мирного сна без сновидений, и наконец он увидел связный сон, который длился до рассвета, — правда, не тот, что хотелось.
Он шел в темноте по полю во Франции, мимо гор трупов, ни одного живого существа вокруг, ни звука, кроме его собственных шагов, да еще отдаленного погромыхивания — несомненно, артиллерийского обстрела. Он искал Роба, но у него не было фонаря. Поэтому ему приходилось низко нагибаться над каждым убитым и ощупывать его холодное лицо, чтобы определить, не его ли это отец. Обрубки шей, развороченные груди. Мальчики младше его. А Роба как не бывало. Потом он увидел впереди рыжеватое свечение и заспешил туда — большая палатка, освещенная изнутри, но все полотнища плотно сошнурованы. Он начал царапать ногтями толстенный брезент и проковырял дырку, а затем стал раздирать ее, пока не образовалась большая прореха. Он проскользнул в нее, как в дверь, и очутился в палатке, где было тепло от керосиновой лампы и где находились двое — Сильвин племянник Элберт на низенькой сосновой табуретке и еще какой-то человек на койке. Этот человек оказался Робом и, несмотря на то что на нем была чистенькая военная форма, Хатч понял, что он мертв. Он сделал два шага вперед, к свету — не для того, чтобы потрогать, а чтобы рассмотреть как следует бесстрастное мертвое лицо, — но Элберт негромко сказал: «Я нашел его, мне его и охранять, а ты иди откуда пришел».
Тут он проснулся, было еще совсем темно, и только абсолютная тишина говорила о приближении рассвета. Он толком не запомнил своего сна, но сознавал, что ему отказано в общении с матерью; и хотя можно было лежать и думать о Грейнджере (кровать ведь его, он жил когда-то в этой комнате, мечтал о чем-то) или о Робе в Ричмонде (если он еще в Ричмонде, не уехал к Мин, не позвал ее к себе), его мысли обратились к Рейчел, которую он так и не сумел увидеть во сне.
Вот только он вдруг забыл ее лицо. Даже наяву. И не мог вспомнить. Он ступил на холодный пол, пошарил в темноте, нашел шнурок выключателя, и комната окатилась ярким светом. Ему нужно было зеркало — он хотел поискать черты Рейчел в своем лице, — но сосновые стены были голы, если не считать давно испорченного термометра, застрявшего на двадцати восьми градусах. Хатч стоял на грязном холодному полу в тонком нижнем белье и дрожал от холода. Накануне утром в доме Хэт он поднялся с намерением начать новую жизнь, не обремененную долгами своих родных, уверенный, что способен противостоять их посягательствам на его тело и душу. Сейчас, весьма далекий от цели, так и не встретив в этот решающий день сочувствия у матери, — он понял, что ничего нового не нашел и никогда не найдет. Мир был уже сотворен. Ему предлагалось в нем определенное место и определенный отрезок времени, полный набор упряжи, а вожжи от нее могут взять в руки многие люди, не исключая и давно умерших. В любой момент и без всякого предупреждения предложение может быть аннулировано, и тогда его ждет жизнь вроде той, что выпала Робу — несмываемый позор и вечное бегство. Ему четырнадцать лет. В это самое утро, в эту самую минуту мальчишки значительно младше его попадали не в упряжку, а прямо на тот свет.