Земная оболочка
Шрифт:
Колени коснулись правой руки Форреста, откинутой во сне, теплой и пустой. Нож Банки держал в правой руке. Он протянул левую и, безошибочно нацелив сухой указательный палец, легонько дотронулся до ладони Форреста. И даже вздрогнул от соприкосновения с чужим отчаянием — так лет тридцать назад тряхнуло его, когда ударом молнии убило стоявшего невдалеке мула, на котором он только что кончил пахать, и электрический ток, пробежав по сырой земле, обжег ему ноги. Палец его продолжал продвигаться и достиг запястья, где бился пульс — нечастые, глухие, похожие на всхлипы удары. Он уже давно не знал настоящей жалости — быть может, с тех пор, как его мать потеряла рассудок; сейчас он снова познал ее и понял причину и, казалось ему, понял, как можно помочь.
Он убрал свою ищущую руку и протянул вперед ту, в которой держал раскрытый нож; рассчитывать силу или нащупывать цель ему не было нужды, наточенным острием он провел по запястью. Но легонько — для пробы. Снова пощупал. Запястье оставалось сухим. И в этот момент прикосновения Банки понял, что не сможет
Затем, подумав, что вряд ли ему грозит смерть во сне, не спеша улегся на твердом полу. Форрест спал совсем рядом чуть-чуть дальше его вытянутой руки, и, чтобы немножко сгладить ему пробуждение на чужом месте, Банки лег головой в сторону ног Форреста. Проснувшись на рассвете, Форрест не увидит первым долгом глаза Банки — открытые и ждущие.
Проснулся он часа через два после того, как рассвело, проснулся не от шума, не от движения или присутствия Банки, не от света, падающего на него из высокого, выходящего на восток окна, а от перенасыщения сном, таким глубоким и освежающим, что, открыв глаза, он испытал чувство легкости и чистоты, проснулся с ощущением жизни, не отягощенный ни прошлым, ни будущим, — жизни, умещающейся в одно настоящее, похожей на залитое ярким солнцем свежескошенное поле. С чувством, что излечился раз и навсегда. Приснившийся сон погрузился в глубины подсознания, а вызванная его погружением зыбь обернулась надеждой. Свою жизнь он проживет и знает, как это сделать. Секунд тридцать он был по-настоящему счастлив. Он проснулся лежа на спине, и все, что представилось его глазам, был высокий оштукатуренный потолок, по странной случайности сохранивший белизну, даже незапятнанный.
Но Банки больше не мог ждать. Услышав, что Форрест окончательно проснулся, он быстро встал на колени и нагнулся над ним.
— Я иду с вами, — сказал он.
Форрест посмотрел на него. Недавние обиды и огорчения с новой силой всколыхнулись в душе, антракт кончился.
— А куда я иду? — спросил он.
Банки улыбнулся, впервые:
— Это уж вам решать. Я за вами.
Форрест спросил:
— Зачем?
— Один вы теперь остались. Нужно, чтоб кто-то по хозяйству помог. Или просто так — живой человек. А у меня своих дел нет. Так что я с удовольствием.
— Ты же ищешь мать, — сказал Форрест.
— Я разве говорил вам об этом? — спросил Банки. — Да, была у меня такая мысль, когда я вернулся сюда, — недели две-три назад. В первый же день пошел прямо сюда, а здесь вон что оказалось. Я знал, что тут ошибки нет, мне давным-давно кто-то говорил, что Фитцы продали свою землю какому-то ободранцу, тот построил эту гостиницу, а потом разорился. Только прежде, чем уехать, они все из того, что я помнил, порушили, кроме этих ваших источников да еще пары деревьев, которые на моей памяти выросли. И службы все снесли, и мамин домик, и домик Дип — ее сестры, и кузню, где я работал. Одни деревья остались да тухлая вода. Тогда пошел я в Майкро — я это место хорошо знал, да оно почитай и не изменилось — спросить у одного старика, белого, он там лавку держит — не слыхал ли он чего о Джулии Паттерсон? Ну, он мне говорит: «Как же. Сумасшедшая старуха Джулия. Жила где-то на отшибе со своими собаками». Я тогда спросил, жива ли она? Он ответил, что ее вот уж лет двадцать как не видел, только говорит: «На меня не больно-то полагайся. Пропасть людей я годами не вижу, а они оказываются живы-здоровы, да еще некоторые сюда заявляются, чтоб меня облапошить». Я спросил, на кого же тогда полагаться, а он говорит: «Она ведь из фитцевских негров была? Так вот, мисс Кэролайн Фитц живет неподалеку отсюда». И рассказал мне, как ее найти, ну я и отправился туда и впрямь нашел ее — старуха, вроде меня, только еще поплоше, да к тому же почти слепая. Но меня узнала сразу же, как только увидала. «Опоздал, говорит, ты, Панки. Я такая же нищая, как ты» (посмотреть на нее, похоже на правду, хотя и то сказать — врать она всегда была горазда). Я ей говорю, что не за деньгами пришел, только вот не может ли она сказать, где моя мама? И она мне тут же сплеча: «Нет!» — говорит. «А когда она умерла?» — спрашиваю. Тут мисс Кэролайн говорит: «А кто сказал, что она умерла? Очень может быть, что она живет в Белом доме в Вашингтоне и печет безе для Тедди Рузвельта. А может, ютится где-то здесь в лачуге с четырнадцатью псами, попрошайничает и блох давит. И так, и эдак ни к чему ты ей. Опоздал, Банки, опять опоздал». Она из них всех всегда самая ехидная была — эта мисс Кэролайн; только, видать, говорила она, что на уме у нее было, так что перечить я не стал. «Ваша правда», — всего и сказал, тогда она спросила: «Где живешь-то»? Ну, я спросил, не предложит ли она мне чего? «Нет», — опять сказала, как рубанула. Я тогда спросил: «А интересно, кому беспризорная гостиница, что на месте старого дома стоит, принадлежит?» Она ответила: «Мне». Я говорю, что слыхал, будто Фитцы продали свою землю. «Продать-то мы ее продали, — сказала она. — Только голодранец, который ее купил, не сумел усидеть на ней достаточно долго, чтобы заработать денег и уплатить по закладной — так что теперь она опять моя». А потом уставилась на меня и вдруг говорит: «Хочешь, тебе отдам?» Я сказал: «Хочу!» — просто чтоб подразнить, а она говорит: «Ну и бери. Я хозяйка — кому захочу, тому и отдам. Бери ее, делай с ней, что хочешь, а надоест — спали. Только не приходи больше ко
мне и не спрашивай, где Джулия, и денег тоже не проси и не воображай, что я тебя кормить стану. Чтоб я тебя больше не видела!» — и захлопнула у меня перед носом дверь. Ей-богу, слово в слово — две недели назад.Форрест кивнул:
— Верю. Дом у тебя знатный. — Он улыбнулся и обвел рукой большую светлую комнату.
— Плевать я на него хотел, — сказал Банки.
— Я б на твоем месте не очень-то плевался, — сказал Форрест. Он выслушал все это в полулежачем положении, опершись на локоть. Затем потянулся за башмаками, надел их и аккуратно зашнуровал. Встал и сделал четыре шага к двери (к двери он был ближе, чем Банки, так и не поднявшийся с колен), повернулся и сказал: — Прости меня, Банки, спасибо тебе за твою доброту. Я иду домой — надеюсь, что в конце концов дойду (Форрест вспомнил, что вчера уже говорил то же самое, только сейчас слова прозвучали совсем по-иному, словно речь шла о какой-то определенной цели, не просто о конечной остановке). — А жить я собираюсь так, что едва ли ты мне пригодишься. И помощи тебе от меня никакой не будет.
— Да не помощь мне вовсе нужна, — сказал Банки. — Я сам помочь могу. — Он встал перед Форрестом и протянул к нему руки в доказательство своих слов, выставляя напоказ свою силу, на любой возраст завидную, свой опыт, годами накапливавшийся и нерастраченный, — все это предлагая к его услугам.
Хотя Банки и не суждено было этого узнать, Форрест взял у него кое-что к себе применимое — помысел Банки передался ему и нашел отражение в его сне, который пока что мирно покоился в глубинах подсознанья; он понял, что должен найти собственного потерянного отца, вытравленного из сердца, отца, на котором поставил крест. Форрест достал из кармана бумажник и протянул Банки бумажную ассигнацию.
— За твои хлопоты, — сказал он.
Банки отрицательно помотал головой и не тронулся с места; он пристально, не мигая, смотрел на Форреста, который еще раз сказал: «Спасибо!» — взял в коридоре свой саквояж и быстрыми шагами вышел из дома.
7
Часам к десяти утра он добрался до Майкро — городка на перепутье: два магазинчика, почта, вокзал, несколько приземистых домишек. На путях стоял готовый к отправлению состав. Две молоденькие негритянки в белом лезли в вагон. К вечеру он мог быть дома. Но у него была своя цель — или если не цель, то план, и он прошел вдоль состава с саквояжем в руке и махнул потному кондуктору, мол, поезжай без меня; поезд медленно тронулся.
Тогда он вошел в ближайший магазинчик, подождал, пока закончилась игра в триктрак, купил блокнот и карандаш и спросил приказчика:
— Не слыхали ли вы случайно о негритянке по имени Джулия Паттерсон?
— Похоже, что об ней одной только и слышу. — Приказчик был горбун, маленький, со снежно-белыми волосами и черными как смоль бровями, говорил он без улыбки и, по-видимому, приветливостью не отличался. — А вам зачем?
— Да не зачем, — сказал Форрест. — Просто так, интересно. Слышал, что она старая и жалкая.
— Что старая, так это да. Последний раз, когда я ее видел — лет десять или двадцать назад, — ей уже было под восемьдесят. А насчет жалости, так вы ее при себе оставьте. Я простоял за этим прилавком всю свою жизнь и чего только не насмотрелся. Она рехнулась сразу же после того, как негров на волю отпустили. Они ведь все тогда рехнулись, как вы знаете, только она сильнее других. Но это не помешало ее основному занятию — ей уж за пятьдесят перевалило, другие женщины к этому времени иссякают, а она как ни в чем не бывало рожала себе по ребенку каждые девять месяцев. Прямо как морская свинка. В лачуге у нее меньше восьми-десяти голов не бывало, а сама как есть не в себе. Ну потом она все-таки обесплодела или… может, дай бог памяти, да, конечно, так оно и было — тут Клан руку приложил. Молодые рассыпались кто куда, там и двадцатилетние были — те уж сами плодиться пошли. Ну и осталась она одна с собаками своими, так с тех пор с собаками и жила — сама из них самая шелудивая. Оставь свою жалость при себе, брат. Пожалей лучше уж, если так хочется, мою спину. Вот калека, а, однако, работаю, — он указал на свой горб, — от рождения это у меня.
— Сочувствую, — сказал Форрест. — Пора бы вам на покой. — Не успел приказчик снова рот раскрыть, как он взял свой саквояж и вышел на улицу и, увидев дневной свет, сразу почувствовал сильный голод и еще более сильное желание убраться отсюда подальше.
8
Было немного за полдень, а он успел отмахать восемь миль, и усилившийся голод застилал ему глаза. Но он продолжал шагать по узким дорогам, все дальше от цивилизации — ни городка, ни селения, вдалеке два-три домишка, из дикорастущего ничего съедобного (хотя лозы гнулись под тяжестью гроздей твердого зеленого винограда, который поспеет только к концу сентября). Поэтому, когда дорожка привела его к речке с отлогим песчаным берегом, он решил, что надо остановиться и искупаться. Тогда, по крайней мере, он сможет зайти в следующий попавшийся на пути домик и попросить там поесть. Никакого домика в поле его зрения не было, и не было основания думать, что он есть где-то поблизости, все же Форрест свернул с дороги, вошел в густой лес, спускавшийся к самой речке, и шел, пока тропинка не исчезла окончательно позади, скрытая зеленым полумраком; здесь не слышно было ни птиц, ни белок, ни змей. Только громкий стук его собственных шагов по земле, возможно, дотоле нехоженой.