Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Перестаньте!

Зашумели, свистки были подавлены. Но теперь Анна Михайловна чувствовала, что враги всюду; этот зал залит ими, и они правы. Стыд мешал ей; она видела бледное лицо партнера, в месте, где ей надо было броситься, она села и до конца не могла встать. Ей казалось, что сейчас она зарыдает, а из зала хлынут недруги и затопят.

Зал держался, но когда действие кончилось, свистали все — так, по крайней мере, казалось. Некуда было пойти: свист долетал в уборные, к декоратору, машинистам. Анна Михайловна сидела у себя подперев голову. По коридорам бегали, что-то кричали; говорили, что это недоразумение и нужно объясниться с публикой.

Она ничего не слышала.

Донесся лишь голос Горбатова:

— Бита.

Анна Михайловна повела глазами. «Пусть бьют, еще, еще — значит, надо». Она слабела, глохла, все для нее становилось смутнее. «Засыпаю, что ли?» Голова стала тяжелей, замирало сердце.

И сладко жизни быстротечной Над нами пролетала тень [125] .

Она улыбнулась сквозь сон на легкое и милое виденье, медленно стала сползать. Через минуту кто-то крикнул: «Обморок!» Дальше она ничего не помнила.

125

Заключительные строки стихотворения Тютчева «Я помню время золотое».

XI

Первым чувством ее наутро было желание уйти. Пусть неустойка, неприятности — больше она не может. Но это — новый позор. Значит, надо терпеть.

Публика и газеты говорили одно: странно, что известная артистка выступила в пьесе явно сомнительной. Оттого и игра ее так слаба. Скандал объясняли обидой молодежи.

Актеры волновались, появились письма в редакцию; кто-то кого-то обвинял, автор оправдывался; Анна Михайловна не приняла в этом участия; она мучительно думала — что же это с ней происходит? Отчего эти промахи — художественные и житейские, куда зашла звезда, ведшая ее в жизни всегда прямо? Снова она крепилась, не спала ночами, и разные предположения томили ее. Иссяк ее дар? Она отстала от времени? Мысль, приходившая и раньше. Наконец — любовь? Она мешает? Но нельзя было ни на чем остановиться, и она думала лишь с тоской, что если для жизни более не годна — тогда не надо самой жизни. Так провела она последний месяц. Наконец, получив письмо от Эммы, полное кротости и покорное, решила ехать.

На первой неделе, с глубокой усталостью, садилась она в вагон. Сзади остался год, полный странных и тяжелых чувств, с тонкой светлой зарей — любовью. Но как бы то ни было, хорошо, что она едет. Она рада была шуму поезда, качке, мельканию снегов и леса. Вспомнила она, как ехала сюда осенью, свои мысли о судьбе и непонятном в человеческой жизни. Теперь, глядя на звезды, уж весенние, милые, она думала о том же. Хорошо бы заснуть, — видеть сны легкие, сладостные, навсегда забыть землю. Духом светлым лететь к звездам.

Но она не видала этих снов. Лишь шум вагона, одиночество, ночь успокаивали ее. Когда перед утром она проснулась, ей первый раз в этот месяц пришла мысль, что, быть может, все тяжелое, что перенесла она за зиму, есть урок, суровое испытание ее сил. От этой простой мысли стало легче. Она вздохнула. «Надо терпеть… и жить». С этим она заснула, и когда очнулась, был уж день. Подъезжали к Москве. Здесь, как предполагала, она должна была провести день, два. В кротком и покорном настроении вышла она на перрон. Села в пролетку. Была весна, солнце грело; на перекрестках продавали цветы. Не хотелось думать, только б солнышко, славный пестрый шум, весна. Отдых, отдых!

Так входила она в отель, и на доске у швейцара машинально прочла: «Горич». «А, вот что!» Она улыбнулась, что-то ласково–печальное

ударило ей в сердце. «Вот почему я приехала именно сюда — раньше никогда я здесь не останавливалась, — думала она у себя в номере, переодеваясь. — Милый Горич, вы здесь. Тем лучше». Но когда она послала узнать, дома ли он, на минуту ей пришло в голову, что, верно, он читал о ее позоре. «Что ж, все равно. Ведь люблю его я».

Горич был рад ей. Он прибежал, они встретились старыми добрыми друзьями.

— А уж я думала, не увижу вас больше, — сказала она простодушно. — Я уезжаю, и теперь надолго.

— За границу?

— Да. Вы ведь знаете, — она улыбнулась чуть насмешливо, — наш сезон кончился, я свободна.

«Знает он или нет?»

Но он слишком дорог был ей, — прятаться она не могла и рассказала все.

Он задумался.

— Ну, со всяким может быть.

Они вместе завтракали, целый день не расставались. В шесть часов поехали кататься. Было тепло, солнце садилось; розоватый дым стоял над бульварами. Облака, туманно сияя, разметнулись на западе.

— Я осталась здесь на день по сантиментальности, — говорила Анна Михайловна, — это мой родной город. Здесь жила я у родителей, была гимназисткой; первый раз влюбилась.

— Вот как? Вы московская! Я не знал.

И он начал хвалить Москву. Здесь много милых девушек. Лучший тип русский здесь, телесный и духовный. Хорошо золото церквей здешних, старина, сумеречные весенние тона. Многое говорит о нежном, о прекрасном, что есть в русской душе.

Анна Михайловна усмехнулась. «Сейчас он скажет какую-нибудь цитату о Москве, где о ней говорят тоже возвышенно». И вообще все он знает: читает, разговаривает о хороших вещах. Ходит в театры, музеи. Мечтает о милых девушках, которых, может быть, и нет вовсе. В этом его жизнь.

Цитаты он не привел, но предложил вечером театр. Анна Михайловна знала и ценила этот театр, но сегодня ей не хотелось. Ей казалось, что ее сразу все узнают, что она виновата и неловко ей выезжать. Но потом передумала и поехала. И театр и зал мало изменились. Она вспомнила, как еще начинающей артисткой была здесь на «Чайке», на первом представлении. Вспомнила свои слезы, радость, бушевавшую в ней и во всех в этой зале. Чего радовались тогда? Она задумалась на мгновение: «Победа прекрасного. Да, наверно».

И теперь она села в волнении. Из-за занавески ложи была видна только сцена. А потом погасло все — началось. Анна Михайловна вздохнула. Ей представилось, что всю зиму жила она в духоте, в тяжелом пестром смраде; первый раз чистая гармония лилась в нее. Хотелось глубоко вздохнуть, очнуться. «Не дурной ли сон — все бывшее? Не обман ли?»

Но ей не было завидно. Ей хотелось только плакать, плакать от тихой и негрустной музыки искусства. И она плакала. У нее было много слез, точно застоявшихся за зиму; было неловко сначала Горича, но потом, притулившись в ложе, она плакала, как у себя дома, сама с собой.

Кончались акты, хлопали в публике. Хлопал Горич и говорил:

— Превосходно!

Актеры не выходили —тогда Горич, бродя по фойе и встречая десятки знакомых, всем сообщал:

— Дивно! Изумительно!

И если не соглашались — сердился. Анна же Михайловна выплакалась к концу и сидела усталая, но какая-то легкая, светло опустошенная.

Когда ехали домой, весенние звезды были на небе. Все жило, дышало в этом мире. Заплаканными глазами смотрела она на звезды, и казалось ей, что она многое понимает такое, чего раньше не знала. «Да, поглотит всех вечность, но жив Бог, и его мы несем сквозь жизнь, как и те дальние светила». Человек показался ей на ослепительной высоте, тяжесть, данная ему, — бременем не от мира сего.

Поделиться с друзьями: