Земную жизнь пройдя до половины
Шрифт:
— Слушай, давай удочерим Оксанку.
Слова слетели сами, и вслед им я наконец поняла, что именно этого мне хотелось все последнее время.
Муж одурело потряс головой, так что его буйная шевелюра встала дыбом.
— Иди сперва оденься, — сказал он.
Это было не то, что я ожидала, но спорить пока не стоило. Оставив его на крыльце курить и думать, я побежала в подсобку за теплым халатом. По пути заглянула в свой бокс. Дети спали спокойно, и в рассеянном свете заоконных фонарей было видно, как Оксанка улыбается во сне. И не было у меня никаких аргументов для мужа, кроме этой нежной улыбки, которую без меня сотрет жизнь.
Но аргументы не понадобились.
— Ладно.
Следующим утром прямо до обхода я подкараулила Эсфирь Наумовну у кабинета.
— Заходи, — сказала она кратко, наверно, на мне было аршинно написано нетерпение.
И пока она снимала мокрую от весеннего последнего снега и оттого еще более облезлую, чем всегда, шубу, пока надевала халат и совершенно бесполезно заправляла лохмы под колпак, я выкладывала ей, что мы решили с мужем.
Перебивая саму себя, я то объясняла, что таким, как Оксанкина мать, детей доверять нельзя, то доказывала, что Оксанке с нами будет хорошо: мы скоро кончим институт, уедем по распределению, где будет квартира, зарплаты, и где никто Оксанку не найдет…
Эсфирь внимательно выслушала всю горячечную речь и, когда я иссякла, сказала только:
— Ничего не выйдет.
— Почему не выйдет? Почему? — взвилась я.
— Потому что. — Глаза у Эсфири, и так пронзительные, сделались совсем черными. — Родительских прав мамашу не лишали, и она от детей не отказывается, говорит: «А кто меня в старости кормить будет?!» Ну и как ты ребенка у нее заберешь?
После обеда, когда дети уснули, я ушла в подсобку и долго курила там в форточку, давясь слезами и слушая, как стучит об подоконную жесть капль, как Эсфирь, особенно раздражительная сегодня, распекает кого-то в коридоре.
К вечеру, обругав всех, Эсфирь Наумовна и вовсе пропала из отделения, хоть каждый день засиживалась в нем глубоко допоздна. Не было ее и на обходе утром. Я спросила у дежурной медсестры про нее.
— Начальство не опаздывает, оно задерживается, — ответила та, ловко вкалывая рвущемуся от страха и ревущему малышу очередную порцию тетраолеана. — Звонила, сказала, что поедет в райком.
Появилась Эсфирь ближе к обеду и была взвинчена хуже вчерашнего. То и дело рявкала на медперсонал и только с детьми возилась неизменно ласково и терпеливо.
В тихий час в дверь бокса всунула голову нянька.
— Иди. Эсфирь Наумовна зовет, — сказала она мне.
— Вчера была я у этой мамаши, — прямо с порога встретила меня Эсфирь. Я замерла. — Не жди, — одернула она, — все та же песня: «Кто меня кормить будет?» Я б ее, мать ее, накормила! Сегодня в райкоме подняла вопрос. — У нее, как от уксуса, сморщилось лицо. — «Мать-одиночка», «непьющая», «нет оснований», «всё по закону», — противно передразнила она своих оппонентов. — Законники хреновы, развели либерализм… — Она матерно определила тех, кто развел либерализм. — Сталина на них нет!
И как бы я ни переживала историю с Оксанкой, но последняя фраза отвлекла меня и поразила. Меньше всего я ожидала от Перельман, что она — сторонница Сталина. Возможно, потому, что со времен разоблачения культа навязло в ушах «дело еврейских врачей-вредителей», выступления на тему «Сталин-антисемит» и предположения, что, начиная с врачей, он собирался истребить в стране всех евреев. Разоблачителям я не очень верила, но все-таки что-то они в меня вдолбили, раз я заранее решила, что Эсфирь Наумовна может быть Сталину только врагом. И опять она ломала мои представления о ней, и опять в чем-то сходилась с Галиновной.
Тогда
тоже был март, но совсем другой: теплый, пасмурный, южный, хлестал в окно проливными дождями, даже не дождями — ливнями. С одним таким дождем, закутанная с головой в рыжую больничнуюклеенку, постучалась в окно Галиновна:— Выходи, покурим.
Я отрицательно помотала головой. Мне было не до Галиновны, не до курения. Впервые за время болезни малыш осмысленно потянулся за бутылочкой с подслащенной водой и теперь самостоятельно сосал, нахмурив от напряжения лоб. До этого поить его приходилось насильно, вливая с ложки по чуть-чуть в запекшийся ротик, а все питание шло во внутривенных уколах. И теперь я смотрела, как он сосет, как смотрят на чудо: с благоговением и не до конца веря.
Малыш быстро устал и так и уснул, сжимая бутылочное горло тоненькими, почти прозрачными пальчиками. Я потихоньку высвободила из них бутылочку, положила ее опять рядом с малышом на подушку и побежала рассказать все лечащему врачу, чтоб наконец-то услышать: «Ну, значит, жить будет».
Когда я вернулась, малыш спал, и мне показалось, что он порозовей, чем обычно. А за окном в клеенке и галошах все еще шлепала по лужам Галиновна и трубно пела слышанный мной в детстве, но уже прочно забытый марш:
Гремя огнем, сверкая блеском стали, Пойдут машины в яростный поход, Когда нам даст приказ товарищ Сталин, И первый маршал в бой нас поведет.Особенно лихо у нее получалось такое место:
Но если к нам полезет враг матерый, Он будет бит повсюду и везде. Тогда нажмут механики стартеры — И по лесам, по сопкам, по воде…На последних словах она с силой топала ногой по луже, и оттуда поднимался целый фонтан брызг. Она, похоже, была насквозь мокрой, но чем-то очень довольной и заметно под хмельком.
Я вышла к ней. Еще капало с крыш и веток, но дождь кончился, и по краю неба из-под тучи начало пробиваться солнце.
— У меня сегодня увольнительная, — пояснила Галиновна свои прогулки под дождем и ответила на мой невысказанный вопрос: — Сноха с внучкой. Вообще-то я ей дитё не доверяю, соплячка она совсем, всего-то девятнадцать лет, но сегодня особенный день, так и быть.
— Почему особенный? — спросила я.
Она посмотрела на меня, мне показалось, с презрением.
— Эх, вы!.. — Точно. И в голосе было презрение. — День памяти Иосифа Виссарионовича.
— А как же «разоблачение культа?» — брякнула я.
Галиновна глянула на меня уже сострадательно, как на больную.
— Погоди. Я сейчас, — сказала она и быстро зашлепала к себе за угол.
Я осталась стоять на приступках, недоумевая: обидела ее, что ли? Но Галиновна тут же вернулась, неожиданно вывернув из двери моего бокса.
— Я с мальчиком няньку оставила, — сообщила она. — Да не ту, не волнуйся. Пойдем, поговорить надо.
Март наливал почки на кустах и деревьях, и они тонко и щемяще пахли после дождя. Мокрая бетонная дорожка, огибавшая здание, была плотно обсажена с двух сторон, отчего запах готовой вырваться на свет зелени ощущался сильнее и отдавался в сердце радостью и надеждой. И нависавшая надо мной, горячо говорившая о Сталине Галиновна ничуть не сбивала этот радостный настрой.