Зеница ока. Вместо мемуаров
Шрифт:
— Направо за угол, — показали парни.
— Значит, недалеко?
— Да нет, тут все близко. Здесь же не Рижское взморье.
Этот разговор слышала Наташа Добровольская, она как раз на кухне варила компот для всей команды. С поварешкой в руках, со спутанными льняными своими волосами, с возмущением в своих голубых глазах на коричневом высокогорном лице она выскочила из хижины и увидела двух красноносых незнакомцев.
Вот так она предстала перед ними, как финиш их дерзновенного восхождения, как приз, как горная вершина.
Отроги ледника порозовели, ползли по склонам голубые тени, светило на
По горным кручам, по нависшим скалам сходились йети, тихие созданья, сюда, сюда, к спортбазе «Буревестник», садились тихо и маскировались под пни замшелые, под вечные каменья.
Наташина гитара рокотала, Наташина рука трепала струны, Наташа пела про рододендроны, про патефон, укрывшийся в пещере, про то, как с кленов облетают листья.
Наташина улыбка трепетала, и тихо улыбались слаломисты, и улыбались жарко угли в печке, и улыбались Ушаков — Ожегов.
Внизу остались творческие клубы, гудящие кофейные машины, надменные редакторы журналов, правления паевых кооперативов.
Наташа, Добровольская Наташа, как имя дивно, как звучна фамилия, Наташа, ваша каша — объеденье, а ваш компот — поистине нектар.
Вздыхали пожилые слаломисты, а молодые рявкали тревожно, во сне глубоком, видно, вспоминая о тех внизу, в усталых городах.
К утру в хижину Али-Хан ввалилась, жутко ругаясь, спасательная группа с Донгайской поляны — Семенчук, Магомед и Перовский Коля.
— Вот так, старик, было на Кавказе, — закончили свой рассказ Ушаков — Ожегов.
— И что же Наташа? — спросил я.
— Телефончик записали, — улыбнулись они. — Она москвичка, работает в Гипропромбумгазе.
— Звонили?
— Да нет, чего уж там. Ты пойми, старик, что такое Наташа? Понимаешь ли, это ведь тебе не кадр какой-нибудь, а вообще понятие мгновенное, то есть вечное, это как горная вершина, понимаешь?
— А как там с рододендронами? — спросил я.
— Утром с Наташей нарвали букетик, — мечтательно улыбнулись они, — она нам показала место. Чуть ногу себе не сломали.
В их глазах в перевернутом виде сияли глетчеры Главного Кавказского хребта.
— А знаете ли, я рассказ напишу с ваших слов, — сказал я.
Они встревожились:
— Лучше не надо, старик, не пиши. Прочтут про эти места — и повалят туда красноносые, синещекие, сопливые стиляги-туристы со своими транзисторами и шашлычными шампурами, понастроят там торговых точек, дороги сделают, гостиницы, а то еще расплодятся там разные кооперативы… Лучше не пиши, ты же сам знаешь силу печатного слова.
Все же я не послушал Ушакова — Ожегова и написал с их слов этот рассказ, и он был вскоре напечатан. Я был уверен, что описания жутких опасностей, которым подвергались на Кавказе мои друзья, отпугнут от этих мест сонмища стиляг-туристов. Ведь стиляге-туристу чужды очарования всякого рода. Я был спокоен за
Кавказ.На следующий год мы поехали с Ушаковым — Ожеговым в те места. Прилетели в Минеральные Воды, а до Донгайской поляны добрались без всяких пересадок на недавно пущенном в эксплуатацию скоростном турбовинтовом троллейбусе с подводными крыльями.
Преодолеть коварную Чернуху оказалось не так уж сложно — мы преодолели ее на стеклянном лифте с кондиционированным воздухом. На вершине Чернухи было пустовато — лишь несколько пар потрясали шейком пластмассовую танцплощадку возле алюминиевой чебуречной.
Зато открывающийся с Чернухи вид радовал глаз. Все плоскогорье и склоны хребтов дымили бесчисленными кострами, вокруг которых что-то зажаривали шикарные туристы в лихо заломленных шляпах. Ароматный дым этих искусственных костров с плексигласовыми углями напоминал по запаху одеколон «В полет».
Фуникулеры, лифты и эскалаторы бороздили склоны горных хребтов и самого Али-Хана.
Там и сям на небольших эстрадах выступали цирковые группы кавказских йети в живописных костюмах.
На месте хижины Али-Хан высился десятиэтажный стеклянный бассейн для плаванья со спальными кабинами и поролоновым пляжем.
С ледников бесконечными вереницами съезжали ярко одетые лыжники на безопасных лыжах с особыми тормозными кибернетическими устройствами. Было немного тесновато.
— Видишь, — сказал мне печально Ушаков — Ожегов. — Видишь, какова сила печатного слова.
Наташу Добровольскую в этом цветущем краю мы не нашли. Она уехала с друзьями на Памир.
Зеница ока
Бабушка Евдокия, она же Авдотья, она же Баба Дуня, как ее звали в коммунальной квартире, родилась в глубинной Рязанщине в 1860 году, в крестьянской семье, то есть до годовалого возраста в записях числилась как крепостная помещиков Лесковых. В вольнокрестьянском сословии возросла, вышла замуж за неспокойного Збайковичева Василия, что слыл «пьющим, драчливым и до чужбинки охочим» и прижила с ним двенадцать чад, из коих зрелых лет достигли четверо.
К 1942 году из этих четверых только одна Аксинья оказалась опорой бабыдуниной старости в чуждом ее крестьянской душе мире, в переполненных эвакуацией Булгарах, большом трамвайном городе на Волге. Дочь Мария с семейством неизвестно как страдали в Донбассе, под игом неприятеля. Младший сын Адриаша в профессорских чинах учительствовал в самой сердцевине Азии и там хотя бы не унижался голодом. Старший же Павлуша, грянув в прах с большевицкой верхотуры, уж пять лет как полностью не присутствовал, прими его под свой покров Пресвятая Богородица.
В тот ужасный, темный, голодный и дьявольски морозный год, когда все уличные фонари были погашены, а окна плотно занавешены в ожидании авианалетов, старушка упала в свежеотрытую траншею и сломала себе шейку бедра. Дальнейшее — двухсторонняя пневмония и сердечная недостаточность. Два дня она умирала на главной кровати, где в обычное время спала труженица Аксинья со своими собственными двумя малыми внучатами. Все разношерстное семейство, включая и Павлушиных детей, шестнадцатилетнюю дочь и девятилетнего сына, сидело вокруг. Смерть Бабы Дуни открыла для них пучину горя и какую-то дотоле неведомую округу любви.