Жан-Малыш с острова Гваделупа
Шрифт:
И тут ее подхватил, словно соломинку, свежий ветер, и она исчезла, растаяла у самого горизонта: светало…
4
Оказавшись на другом берегу, Жан-Малыш увидел узкую звериную тропу, прорезавшую зеленую стену. Он обернулся назад и махнул рукой оставшемуся на Лодке богов мальчику. Косой луч солнца слепил Майяри, который прикрыл глаза козырьком ладошки и еле слышно повторял голосом, глухим от страха и ветра:
— Прощай, братец, прощай, и да хранят тебя духи предков!
В тот же миг за стволом дерева скользнула человеческая тень и послышался первый раскат барабана…
Долго шел Жан-Малыш через лес, где каждое дерево пожирало его глазами, старалось схватить лапами ветвей, пока не вышел на разом открывшуюся равнину, похожую на ту, что он пересек накануне по ту сторону реки.
Вблизи хижины мало чем напоминали жилище Вадембы, которое по сравнению с ними показалось нашему герою таким убогим. Они были нарядны, как невеста на свадьбе, сверкали свежевыбеленными стенами, красовались резными деревянными колоннами по обе стороны дверных проемов. Казалось, каждая хижина старается перещеголять пышным убранством своих соседок, будто все они шествовали на бал по чистеньким улицам, окаймленным карликовыми пальмами. Бродя среди этих сказочно красивых обиталищ, Жан-Малыш невольно сравни вал их с лачугами Верхнего плато — те представлялись ему теперь жалкими бабочками с тусклыми, помятыми крылышками, от коих остались после всех передряг в чужом мире одни только прожилки. Вдруг нос его учуял знакомый запах. Он исходил из глиняного горшка, постав ленного прямо на раскаленные угли очага, устроенного под открытым навесом; две-три миски из тыквы, стоявшие рядом, говорили о том, что семья собиралась обедать, когда услышала о приближении незнакомца с лицом Вадембы. Жан-Малыш приподнял крышку и узнал блюдо из стеблей гомбо, тушенных с солеными потрохами и посыпанных сверху пряной травой — точно так же, да-да, точно так готовили его в Лог-Зомби. Жан-Малыш уселся у очага, положил себе немного еды в миску и принялся есть; глотая кусок за куском, он чувствовал, как щемит у него сердце, и тяжело тряс головой: сердце щемило от всего, что он услышал накануне и видел теперь своими глазами, а головой тряс он потому, что никак не мог во все это поверить. И стало ему так горько, так тошно, что он бросил есть и побежал по деревне, крича во все горло будто пьяный: «Эй, послушайте, да куда вы все попрятались, расползлись, змеиное вы отродье! Не хотите ничего видеть и слышать? Не выйдет! Вот я здесь и говорю вам: я к себе пришел, в свою деревню, домой, под родную крышу! Не чужой я вам, не чужой! Вы же сами продали меня всего с потрохами, продали белым с побережья; но я вам не чужой, не чужой я вам, паскудное племя, собаки вы шелудивые!..»
Потом у него как-то сразу отлегло от сердца, он посмеялся над своей пьяной бранью, вышел на окраину деревни и двинулся по тропе в самую глубь страны Пожирателей. Следующая деревня, а за ней и другая были так же пусты, покинуты. Время от времени ему попадались на глаза предназначенные для него знаки-предупреждения: курица со свернутой шеей, торчащие поперек тропы колья, еще сырые глиняные фигурки с раскинутыми руками, которые как бы преграждали ему путь. Узкая тропа была тверда, как камень, но ему казалось, что его затягивает болото, что почва уходит из-под ног, он словно бы погружался в трясину, потом выбирался наверх, но топь неумолимо засасывала его все глубже и глубже. Солнце пылало теперь вовсю, тучи бабочек взмывали высоко в небо в поисках свежего ветра и, попав в воздушный поток, кружились в нем пестрым вихрем трепещущих крылышек. Всех обитателей леса сковала жаркая полуденная лень. Только несколько красногрудых обезьян все еще решались разок-другой скакнуть с ветки на ветку, но тут же пугливо прятались за стволы, позабыв про выдававший их длинный белый хвост. Но вот впереди, на тропе, показались три силуэта, и Жан-Малыш остановился. Все трое были высокого роста, с кургузым туловищем, водруженным на такие бесконечно длинные, худющие — кожа да кости — ноги, что казалось, эти люди стоят на шатких ходулях. Двое из них, те, что помоложе, были защищены нагрудниками из буйволиной кожи и вооружены древними, правда не древнее мушкета Жана-Малыша, ружьями с раструбом на конце дула. Третий был старик, вооруженный простым копьем, в длинной, ниспадавшей с плеч одежде, с седовласой совиной головой и хищным носом-клювом, который начинался от середины лба. Тело старика было точно из камня, но на суровом, мертвенно-жестоком лице светились маленькие круглые глазки, трогательно-добрые, как у куропатки.
Он первым открыл рот:— Кто ты такой и что тебе от нас нужно?
Голос был спокоен, насмешлив, полон скрытого, уверенного превосходства. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем его речь достигла ушей Жана-Малыша. И понял наш герой, что здесь его никогда не услышат, что напрасно он будет сотрясать воздух. Но все же он произнес:
— Я ищу деревню Обанише.
— Обанише — это первая деревня, та, где ты ел гомбо с солеными потрохами. Но ты не ответил на мой вопрос: чего тебе надо на нашей стороне реки, чужестранец?
— По правде говоря, немного, совсем немного, — ответил герой наш, Жан-Малыш. — Я только хотел передать вам слова моего деда в ночь перед его смертью: «Если тебе придется однажды побывать в моей родной деревне Обанише, у самого устья Нигера, а не тебе, так твоему сыну, внуку, далекому потомку, пусть тысячного поколения, то достаточно будет сказать, что вашего предка звали Вадембой, и тогда вас примут как братьев». Таковы были его последние слова перед смертью; и, помня о них, я отказался верить в то, что мне про вас рассказали, люди племени Сонанке…
В темных дырах глазных впадин бешено полыхнуло пламя, но лицо старика оставалось непроницаемым, каменно-неподвижным.
— Ну, а теперь твои глаза, кажется, прозрели?
— Теперь мне все ясно как день, — сказал Жан-Малыш.
— Я рад за тебя, значит, ты теперь сам знаешь, что делать… И птица небесная, и зверь косматый — всяк своей стаи держится, это всем известно; твои глаза прозрели, и ты все верно понял, так возвращайся же к своим.
— А разве я не среди своих?
— Среди своих? Нет, ты для нас что неведомый зверь, которого иной раз встретишь в лесу, и только; язык твой что темная ночь, слова твои что крики ночной совы… Послушай, прозревший юноша, нам не нужно твоей крови, мы не хотим, чтобы твой дух бродил потом по ночам среди наших хижин и травил нам души. Нам ни к чему твоя смерть, поэтому еще раз говорим тебе: возвращайся к своим…
— Вадембе вы сказали то же самое, прежде чем убить его?
— Нет, каждой твари — свой силок. Мы говорим с тобой так, как требует того твоя суть, а Вадембе сказали только те слова, которые он заслужил, одну только голую правду… Но, к несчастью, он был как его отец Гаор: упрямый ворон, чьи глаза затекли гноем, а ум помутился…
— А что же он должен был понять и не понял? — тихо спросил Жан-Малыш.
— Что мы — свободный народ, и среди нас нет места тем, чей удел — колодки рабов.
Он произнес это далеким, холодным и бесстрастным голосом, будто долетевшим с высокой звезды. Медленно разливалась в Жане-Малыше оскорбительная желчь этих слов, сначала она коснулась памяти его предка Гаора, потом хлынула на старого одинокого безумца с плато — о Вадемба, о безумец из безумцев! — и наконец, захлестнула горько-соленой, тошнотворной волной всех жителей Лог-Зомби, их отцов и дедов, поглотив даже того, кто первым неуверенно вступил на землю Гваделупы: и опять он не смог удержать язык:
— А не вы ли сами забили его в колодки, своими руками заковали в цепи?
Старец откинул назад голову и безрадостно рассмеялся отрывистым, точно собачий лай, смехом:
— Что солнце, что мгла — слепому все едино. Если бы слова твои не были темны как ночь, неясны, как крики ночной совы, ты бы понял, что Вадембу продали по воле богов. Так когда же вы уйметесь? Сколько еще вас народится, детей забвения, одержимых страстью смешивать свою кровь с нашей?
Белая туча бабочек стремительно падала вниз, рассеивалась в кронах высоких деревьев, и мелкие птицы, остервенело галдя, набросились на них, так что воздух вокруг дымился пыльцой и мелким крошевом крылышек. Казалось, будто кричат не птицы, а сами бабочки, которые спасались бегством, опрометью спускались меж ветвей к земле, чтобы исчезнуть в зарослях травы и кустарника. Звучный голос старика заставил Жана-Малыша очнуться. В нем была неожиданная мягкость, какое-то благодушие с примесью сожаления:
— Можем ли мы хоть чем-нибудь облегчить вашу участь, твою и тех, кто идет за тобой?
— Не стоит, наша участь уже решена.
— Хочешь, мы дадим тебе быка в дорогу?
— Нет, моя дорога обрывается здесь, и мне осталось только увидеть, что вы будете делать дальше, — улыбнувшись, сказал Жан-Малыш.
Прошла минута, а может, целая вечность, старец замер в ожидании, потом в его чистых глазах перепелки сверкнула неизбывная тоска. И, подняв свое копье, он медленно, спокойно направил его в Жана-Малыша, будто знал, что прозревший юноша и не шелохнется, а, напротив, расправит плечи и подставит грудь под самое острие…