Жареный петух
Шрифт:
— Приготовиться на прогулку!
Значит, ложная, фальшивая тревога.
В этот раз нас направляют на верхотуру тюрьмы. Прогулочный дворик огражден глухим деревянным забором, нам ничего не видно, кроме скучного, однообразного неба: потом мы будем зряшно спорить, в какой стороне север, а где юг. Я с грехом пополам буду припоминать, что эти полулежащие фигуры, украшающие нашу тюрьму, можно видеть с улицы, если смотреть от метро. Мы ходим быстрым шагом, гуськом, взяв руки назад. Изо всех сил стараемся надышаться впрок свежим, пользительным воздухом. Прогулка затягивается свыше отведенных тюремным распорядком пятнадцати минут. Опять затхлая, душная камера. После прогулки прерванное ля-ля возобновляется, вскипает с новой жизнью. Я узнаю от Краснова новые подробности, почему его взяли, что ему инкриминирует следствие. Он учился на философском. У всех порою случается разжижение мозгов. Вот и у него случилось. Со школьной скамьи он был связан с какой-то вредной компанией. Кружок, где верховодил Кузьма, самоучка, великий путаник. Этот-то Кузьма и сбил Краснова с толку, запутал, запудрил мозги; начинающий философ шарахнулся в крайнюю левизну (Ленин хлестко назвал левизну "детской болезнью"), решил, что он
— Здесь, в тюрьме,— откровенно, мужественно сознается Краснов, — я свел счеты со своей философской совестью.
— Ему следователь глаза открыл, — бодает Хейфиц, вламываясь в наш разговор.
— Вздор. Что мне мог открыть следователь? Кононов отменный дурак, образина, держиморда, прохвост, безобразник, злыдень, садист, сволочь рваная. Это вы вашего инквизитора, истязателя чуть ли не в гении произвели,— козырнул Краснов; хорошо влындил.
Тихо, ладится лишь мне:
— Неужели потому, что нас с вами ущипнули за одно упитанное место...
— Это называется не ущипнули, а взяли за жопу,— у Хейфица слух остер, как жало осы. Спорщик, боевой конь, не унимается, мстит, врывается в наш разговор Хейфиц,— прижопили! Юноша, надо знать русский язык.
Я заржал, как молодой жеребенок. Цирк, да и только! Дело в том, что Хейфиц говорил с комедийным сильным акцентом, неправильно, как говорят евреи только в анекдотах. Поди же, поучает русскому языку! И — прав! Мой Краснов не реагирует: мол, мараться нет охоты. Ко мне, почти конфиденциально:
— Неужели мы, молодежь, отречемся от истины марксизма? Я не отрекусь. Никогда. И под угрозой смерти. Я с истиной, как бы горька она ни была. Истина превыше всего. Хотите знать, почему я верен идее? Да, здесь, в тюрьме. В тюрьме я обрел, осознал истину во всей ее глубине. А это,— Краснов хлопает себя по заду, энергично формуя зрительный образ,— не орган познания. Мало уважаю, для кого это единственный орган познания. Эмоции, закидончики надо контролировать, сдерживать, угнетать разумом, подчинить ему. На то и дан человеку разум.
Краснов оглянулся, как парфяне: в глазке глаза Рябушинского не было. Он подсел ко мне на койку, что вообще-то не положено, принялся, суд да дело, просвещать меня новшествами, которые разверзлись пред ним во Внутренней тюрьме МГБ; бдительно приглядывался к глазку.
— Надо признать, притом откровенно и честно, что последняя война кинула нас назад, вспять,— говорил он.— Я имею в виду не добычу угля, нефти, стали. Вникните и поймите меня правильно. Я уверен, что у вас на филологическом то же, что у нас. Балаган, пошлые, глупые песенки. На далеком Севере эскимосы бегали. Гимн. На вечеринках танцы, обжимы девиц, пошлость. Мрак. Окопники, фронтовики, партийцы размахивают простреленными шинелями. Мы — кровь проливали. Приглядись к этой публике. Циники, проныры, карьеристы, стервятники. Точный, дальний прицел. Большая Берта: аспирантура. Противно. Гадко.
Доверительно, по душам, сокровенно:
— Много прилипал и всяких гадов во время войны в партию пролезло.
Затем Краснов зафугасил гулкую фразу, которая прожгла мне сердце, и я застонал от неимоверного восторга. Однако этой мысли, долгожданной и одновременно опережающей мою готовность воспринимать новое, я не решусь произнести без предварительных и нудных пояснений, извинений, оправдываний. С горьким чувством вынужден объявить, что коробы ярких, замечательвых, сверхгениальных идей были обпачканы, загажены, осквернены ходом жизни, временем. Начну с далекого примера. Предположим, что вам, читатель, зачем-то важно провести различие между Гитлером и Франко, притом вы полагаете, что между этими историческими феноменами лежит существенное различие, что они по своей внутренней природе отличны, что близость лишь кажущаяся, поверхностная. Словом, вы собираетесь сказать, что национал-социализм представляет собой вариант левацкой, социалистической тоталитарной идеологии, а то, что мы имели в Испании при Франко — есть разновидность вполне пристойного правового режима, при котором очень даже можно жить, притом франкистский строй легко, естественно трансформируется в либеральную, плюралистическую, парламентскую демократию, что произошло прямо на наших глазах в Испании. Но если вы действительно заявите, что в тридцать шестом году вы бы были на стороне Франко, а не на стороне Народного фронта, вы себя безнадежно погубите, скомпрометируете, притом не только себя, но и вашу идею. Знайте и помните, что существует гнет и тирания слов, а в сознании современного человека слово фашизм есть адский жупел: нечто ужасное, страшное. А Франко, как известно всем и каждому, фашист. Против Франко боролся сам Хемингуэй, а он всегда был на той стороне, на какой должен быть честный человек.
Итак, мой Краснов возвел, как римский оратор, к габаритному, штукарному небу правую руку, запузырил:
— Нужна культурная революция!
"Эх, дубинушка, ухнем".
Выражение "культурная революция" обильно, непролазно скомпрометировано китайскими левацкими штучками-дрючками, хунвейбинами и хунвейбиночками, но важно помнить, что борьба за нового человека, стремления и усилия создать прекрасного человека, труженика, творца, лишенного эгоизма и родимых пятен капитализма, человека с высокой нравственностью, самоотверженного, самозабвенного, бескорыстного бессребреника, строителя нового прекрасного мира, глубоко, кровно, крепко преданного сверхличной цели, не только не чужда революционной идеологии марксизма-ленинизма, но была, есть и будет актуальной и главной задачей коммунизма. А это и есть культурная революция, глубинная, истинная.
Краснов взвился с койки, помотался суматошным, лихорадочным, шизоидным маятником между койками, немного погодя остановился у параши, снял крышку, задумался, опять закрыл парашу; заклинает меня:
— Зашвырнем же за мельницу романтизм, мифы, маниловщину. Трезво, мужественно,
беспристрастно, непредвзято глянем на действительность.Гладко, ровно, как по-заученному, давно и хорошо продуманному, продолжая чесать: марксизм, мол, как раз и есть такое замечательное и вечно юное учение о законах истории и общества, которые действуют опосредованно, через экономику, через развитие производительных сил, косвенно формуя и определяя волю людей. А люди, развивал свою мысль Краснов, во все времена были и остаются одни и те же. Не добрые и не злые. Скорее даже плохие, злые, коварные, гадкие, пошлые, мелочные, тщеславные, завидущие, скорее жестокие, чем хорошие, отзывчивые, добродетельные. Если они не буржуи, а непосредственные производители, народ, рабочие, ремесленники, крестьяне, это отнюдь не значит, что в своей серой глине, в своей массе они более порядочны, добры, честны, отзывчивы, чем те, кто их эксплуатирует, буржуйствует, живет за их счет, извлекая и присваивая прибавочную стоимость. Не в этом соль! А в том, что экономические законы определяют волю людей независимо от того, добренькие ли они или безмерно злые, гадкие. Отбросим прочь маниловщину. Человек по своей природе отнюдь не добр, как наивно думал Руссо, а за ним чуть не вся обезумевшая, оголтелая, ошалелая Европа, Кант, Гете, Шиллер, а за Европой и вся образованная Россия, Некрасовы, Толстые (Толстой в медальоне носил портрет Руссо — символ веры), идеализируя, романтизируя простого человека, труженика, крестьянина, крестьянина-бедняка. Золото, золото сердце народное! Безумие это, ложь. Человек по природе не добр, а зол, ленив, коварен, лжив, фальшив, двусмысленен, эгоистичен, корыстен. Это знает средневековье, Августин и иже с ним, об этом ясно, предельно честно и откровенно заявили новые апостолы, Маркс и Энгельс в великом Комманифесте. Лишь из страха перед наказанием человек удержится от взятки, гадости, подлости. Честь, совесть, мораль — устойчивые предрассудки. Они хоть и оказывают влияние на бытие человека, но не определяют его. Не честь, а голый чистоган, свинцовые инстинкты, любовь, голод подлинно правят миром. Для истории несущественно поведение и мировоззрение отдельной личности, атома. Термодинамика связывает температуру со скоростью движения молекул, но молекулы "идеального поведения", которая движется со скоростью, соответствующей точно температуре, может и не быть. Директор завода, секретарь обкома могут быть карьеристами, трусами, развратниками, сладострастниками, пьянчугами, подонками и ворами. Руководство партии может делать промахи, которые граничат с преступлением. Не будем страшиться слов: руководство партии может сознательно совершать преступления. Но в силу того, что у нас нет частной собственности на средства производства — да, именно в силу этого! — мы были, есть и будем на магистральном, единственно настоящем, истинном пути; а ошибки забудутся, исправятся, сотрутся, нивелируются общим ходом времени и истории. Лес, говорят, рубят — щепки летят. Смысл марксизма как раз в том, что законы истории продолжают действовать вопреки чьей-либо злой воле, вопреки промахам, преступлениям руководства. Маркс использует очень интересное выражение: "в конечном счете". Для истории несущественно, какая из партийных группировок одолела в двадцатые годы. Все это мышиная возня. И только те, кто не понимает истины марксизма, могут думать, что было бы иначе, если бы был жив Ленин. Абсолютно неважно, начхать, кто у руля, Сталин, Троцкий, Бухарин.
— А что ж важно? — шумно, глумко, скопом и дружно загалдели сокамерники, повскакивали, как на пожар, с коек, ополчились единым народом на Краснова, включая бирюков-власовцев.
Юный пророк и философ глядит на нас, как на непробиваемых, необратимых, злобных тупиц; тоном неистового педагога или укротителя диких тигров и львов (Дуров? Всегда выходил на арену цирка без оружия, взглядом, словом укрощал огромного зверюгу — такой был Дуров) командует:
— Тихо. Без паники.
В улыбке на мизинец все же есть высокомерие; вздернут тяжелый подбородок:
— Не ясно? Извольте повесить ваши тугие уши на гвоздь внимания. Слушайте. Мыли уши? Да очнитесь вы, куриная слепота! Лебеди мои белокрылые, важно одно и только это. Партия, стоящая у власти, должна сохранить принцип государственной собственности! Буржуев не надо! Не должно быть частной собственности на средства производства, а остальное приложится. Еще раз повторить? Не стану. Имеющий уши да слышит.
Лебеди озадачены, удручены. Их лица выражают слабоумное недоумение. У них численное превосходство, но лишь у Хейфица настроение боевое, хорохорится рьяный, неуемный спорщик, ершится, наладился пререкаться: кричит со своей койки, объясняет нам, что все, что только что сказал Краснов, дикость, бред, срам, нелепость, околесица, а главное-де "плохой марксизм", что ему, Хейфицу, очевидно, что Краснов абсолютно не постиг Маркса. Где-то, не то в "Анти-Дюринге", не то в одном из писем Энгельс писал черным по белому нечто такое, из чего необратимо и неукоснительно следует, что социализм не надо намертво связывать с государственной собственностью. Из своей роскошной памяти Хейфиц выудил цитату, убедительную, бесспорную. А знает ли Краснов, что у Маркса и Энгельса выражение "диктатура пролетариата"вообще употребляется в одном-единственном месте, как бы случайно? О себе говорит:
— Я не большевик и не ленинец, но марксист, а потому коммунист.
Но юного философа не сбить так легко и просто. Он выходит на середину камеры, переставляет зачем-то на столе кружки, чайник, как бы собираясь с мыслями; вот он встал в позитуру перед Хейфицем, парирует его злой, ядовитый выпад, говорит, что в "Анти-Дюринге"и в письмах Энгельса масса сомнительных, устаревших, староверческих, меньшевистских, аховых идеек. Вот те на! У меня ум за разум заходит, кружится.
— Может статься,— бесстрашно разгоняет бескомпромиссную мысль философ,— вы еще заявите, что все то, что творится в истории двадцатого века, "плохой марксизм", не по учебнику. Незаконнорожденная революция в России, отсталой, аграрной стране — бланкизм, плохой марксизм? Не во всем мире революция, а в отдельной стране — опять плохой марксизм, буза? Слепота куриная, педант, схоластик! Меньшевику не дано понять революционный дух марксизма, не дано понять тайну истории! Да революция всегда и везде опиралась на организованное, дерзкое меньшинство! В непонимании этой истины близорукость и трагедия меньшевизма!