Железная дорога
Шрифт:
На Аравийском полуострове их засыпало песком, но Майке теперь мог съедать лишь половину того, что съедал раньше — не было ни капли воды, не говоря уже о луке, и тогда съеденных баранов он запивал кровью свежежертвуемых. В пустыне Хиджаза они оставили целые дюны над падалью, но когда вышли к отрогам близким к священной горе Арафат, Майкэ наотрез отказался идти дальше и остался множить отару, тогда как Махмуд-ходжа ушёл с попутчиками на поклонения.
Пока он поклонялся, в далёком Баласагуне у него родилась дочь, зачатая в день выхода в хадж, а потому её без разрешения отца назвали Хаджиёй. Об этом ему сообщил Майкэ, которому в дни молений Махмуда-ходжи, когда тот бросал камни в шайтана, наводнившего мир смутой и революцией, было видение. Это же видение повелело простодушному Майкэ распродать баранов на жертвоприношения, а поскольку за набранное золото никакой пищи кроме проданных баранов,
Просидел он в задумчивости и ту ночь, когда вернулся к человеческой жизни Махмуд-ходжа с попутчиками, но задумчивость его была светла. К утру, когда проснулся первый из путников, Майкэ вдруг запел. Он пел обо всём, что видел вокруг, и всё, что он видел вокруг становилось песней: маки на склонах горы, кудрявые облака в сине-пепельном небе, курчавые, распроданные овцы на выженно-пепельных косогорах, закат в пустыне и звёзды на небосклоне. Он пел о человеческой судьбе в руках Провидения и долгой дороге в песках. Странно-чудесными были эти песни, устрашающе-грозные картины огня и всклоченных гор вдруг разрешались в них сочащимися пальмами и реками, стекающими к их подножию.
Ему ничего не стоило сложить многие сотни строк о всаднике, проскакавшем мимо или о свистящем в иракской степи хомячке, но больше всего он вдохновился от гор Анатолии и от коней Ахал-Теке, о которых сложил целые поэмы, и они впоследствии вошли целиком и без изменений, разве что под чужим именем в киргизский «Манас».
Самое странное, что теперь их не засыпал ни песок в пустыне, ни снег в горах, ни пыль в степи. Поскольку Майкэ всё время дороги и привалов играл на кобузе, исполненном туркменами Хорасана из мазендаранской шелковицы, то он перестал почти пить и есть. Иссохшие реки после их переходов вброд, расходились в половодье от напеваемых им дождей, горы вставали им вслед каменной стеной без единой щербинки, скрывая свои пройденные ущелья.
В Хироте перед усыпальницей великого визиря и поэта Мир-Алишира необразованный Майкэ вдруг заговорил персидскими газелями, и прислужник этой усыпальницы персиянин Джебраль, поражённый диким великолепием этой поэзии, пригласил их погостить к себе, несмотря на то, что сам был шиитом.
За богословскими прениями выяснилось, что оказывается Джебраль бежал прошлым годом от иранской революции сюда в Хорасан, впрочем, как и Махмуд-ходжа от русской. И тогда Майкэ пропел им песню о соколе-праведнике и змее-смутьянке. Прослезившийся Джебраль оставил их еще на семь дней и подарил ашугу маленькую отару кандахарских тонкошёрстных коз. Все эти семь дней они ели, молились и рассуждали о некой заветной земле, где нет смут, и где все люди — как Майкэ. На восьмой день, в минуту прощания, неуч Майкэ пропел прощальную элегию потухшему пепелищу на арабском, которую тут же записал памятливый персиянин, но почему-то впоследствии эту элегию прозвали «Муаллакой» и приписали по ошибке Имру-уль-Кайсу.
Но да бог с ними. Ведь в дороге Майкэ опять запел по-киргизски — отара коз так лучше паслась и плодилась, и когда, минуя Мазари-Шариф, они приближались уже к верховьям Вахша, у самой горы Марги Мор их догнал Джебраль Симави, распродавший, как оказалось, за эти дни всю свою недвижимость, дабы как счастливый Махмуд-ходжа, увидеть ту заветную землю, где рождаются люди, подобные несравненному Майкэ.
Вместе они миновали Гиссар и Зерафшан, Джиззак и Ходжент, и когда уже подходили кругом к Ташкенту, в казахской степи близ реки Гилас вдруг вышли на бесконечную лестницу с железными поручнями, положенную на землю от края и до края. Пока ошарашенный Майкэ осёкся на пении и удручённо взирал себе под ноги, вдалеке раздался тонкий свист, — так хомячок свистел в песках Хиджаза, этот свист всё больше и больше утолщался, и вдруг обрёл огнедышащие черты, нагнетая неописуемый ужас на Майкэ. Козы блеяли как недорезанные и метались по круглой степи, кони спотыкались среди овец, хрипящие Махмуд-ходжа и Джебраль судорожно молились на Каабу хором. И тогда мимо них пронеслось с диким свистом и грохотом змееподобное чудище, набитое изнутри и доверху кафирами, что-то кричавшими и махавшими руками… «Светопреставление!» — думали и суннит Махмуд и шиит Джебраль.
И лишь этот задрожавший как шаман Майкэ вдруг запел на каком-то каркающем и оборванном языке. Два часа не смолкая, он пел эту хриплую песню, которой не было названия. Страшные картины то и дело перемежающиеся как рефреном словом Гилас, где река вдруг застыла от ужаса последнего дня, где вода превратилась прямо на глазах в железо, а ил, поросший камышом — в деревянные поперечины, меняли одна другую. В судорожных видениях Майкэ вставали
то слепые старики, то зарезанные мальчики, они толпились на берегу это железной реки, через которую уже нельзя было переправиться. Сама огненная река превратилась в этих огнедышащих словах в мост Сират и по ней шли не люди, но пожирающее людей чудовище. Но потом голос Майкэ вдруг взмыл в некие надпыльные высоты, где зависло заслушавшееся степное солнце и вдруг растаял синим дымом. Козы успокоились, присмирели кони, Махмуд-ходжа и Джебраль встали из-за молитвы. И тогда Майкэ пропел свою последнюю песнь о Гиласе, как о счастливой и едва ли достижимой мечте, и кровавые слюни брызгали из его опаленно-почерневшего рта. На исходе второго часа этого страшного хрипа Майкэ бездыханно упал вместе с закатом солнца.Утром следующего дня Махмуд и Джебраль похоронили его как правоверного, омыв его в мутных водах Гиласа и зашив в дорожную чалму хаджи. А похоронили они его оплаканного у одинокого кургана неподалёку от казахского Каплан-бека. Тогда-то и поселился Джебраль Симави в ближайшей осёдлой местности — там, где они вышли на железную лестницу, распростёртую по земле, и эта местность называлась, оказывается как и река — Гиласом, и поселился Джебраль в этом предречённом Гиласе, чтобы присматривать по привычке за безвестной могилой безвестного Майкэ. Туда же вскоре перебрался и Махмуд-ходжа со всей своей семьёй, чтобы благодать, принесённая в мир Майкэ, росла и множилась. Но по железной дороге, положенной по земле уже шла новая революция.
Глава 13
Зажил Обид-кори свою жизнь с драгоценной и единственной Ойимчой, но покоя не знал изнутри. Грызла его мысль, что купил он-таки Ойимчу — эту родовитую потомицу Пророка, мучило его сознание того, что для всей её многочисленной родни он так и остался пусть образованным, пусть набожным, пусть… хоть каким, но киргизом! Вон и в последний раз, когда пошёл в горах первый снег, когда упали первые хлопья и на Моокат, один из двоюродных братьев Ойимчи вложил ему за пояс — по сартовскому обычаю «кор хат» — весть о снеге — согласно которому Обид-кори теперь должен был готовить громадное угощение и принимать всю родню. И Слава Аллаху! — принял бы гостей не хуже других. Но глянь, что написал этот ловкий турчонок:
Корхат тушса киссасига хар инсоннинг, хар инсоннинг бизда бурчи — зиёфатдур. Инонурмиз, сиз хам, Кори, рози булуб, зиёфатни демагайсиз — бу офатдур. Когда «снежная весть» попадает в карман человека, то обязанность всякого — готовить угощение. Мы верим, что и вы, Кори, согласитесь и не станете называть угощение — бедой.Ишь ты! Дескать, обычай их таков! И ты, дескать, пусть и киргиз, но должен согласиться с ним!
Всеведущ лишь Аллах! Знай Обид-кори, что точно такие же письма этот ловкий Балихон-тура позасовывал за пояса — во время полдневной молитвы — всей родне, тогда возможно не мучился бы так, но ведь говорят, что ножу — всякий камень точило. Вот и мучил себя Обид-кори, ища везде доказательства тому, что он не узбек.
Он и детей стал учить поначалу только из узбекских семей, из тех, что присылали своих дочерей на обучение Ойимче. Прямые и бесхитростные киргизы, спускаясь с гор на каждый воскресный базар и кланяясь Обиду из прежнего почитания к Мирзараимбаю, не замечали, что он их сторонится, самодовольные же сарты, полные самими собой и своими осёдлыми заботами, не удосуживались видеть, как он к ним стремится…
Так то большей частью сидел Обид-кори дома, погруженный в свои размышления или же в обучение узбекских детишек Корану, арабскому и персидскому языкам, стихам и уму-разуму. Помимо тех, кого сватала ему родовитая Ойимча, училась у него в основном беднота да сироты, что множились из года в год. Шла война и отцов забирали на тыловые работы.
А там, на исходе одной из зим началась смута по названию «революция» у Белого Царя. Правда, весть о ней пришла в Моокат к лету, когда из Скобелева приехал мулла в окружении трёх урусов-солдат, чтобы агитировать тёмное население к свету и созданию партий. Сарты Мооката отнеслись к этим призывам, по меньшей мере, безразлично, поскольку это не сулило им никакой прибыли в торговле лепёшками, картошкой да урюком, зато воинственные киргизы, которым урусы пообещали огнестрельное оружие, были вдохновлены так, что два воскресения не спускались с гор на базар, передавая эту весть с джайляу на джайляу, и оставляя сохнуть узбекские лепёшки да гнить сартовский урюк.