Железная кость
Шрифт:
Ленька с сопением выволок баул свой из багажника: «соединение прервано», и «абонент не отвечает», провалился в себя и закрылся изнутри на замок: если не можешь помириться с мамой, то и я с тобой не разговариваю. Стеклянные двери раздвинулись сами, витые сталактиты из муранского стекла и врезанные в черный мореный пол иллюминаторы от приближения загорались и по пятам тускнели сами, навстречу выплывали мощные квадратные колонны из сланцевых кладок, «природного камня», обитые белой кожей диваны, китайские воины из терракоты, ацтекские боги, зулусские маски, семейства кошачьих — тотемные Аллины звери: любила, мурлыкать, потягиваясь, — пошлость… Последнее время в жене раздражало Угланова — все, последний весь год они не терпели друг в друге все несовпадения с тем, каким должен быть человек, друг в друге презирая то, что изучили, взаимно отточив самые точные слова для выражения превосходства над убожеством и нащупав места, куда бить, чтобы сделать друг другу больнее всего.
На раздавшийся топот маленьких ног вышла сразу Мари, «Мэри Поппинс», с улыбкой восхищения мальчиком, поставленной на курсах по дрессировке
По широким дубовым ступеням — за Ленькой, в отъединенную приватную вселенную: здесь когда-то они с сыном жили в беспредельной двухмерной стране алюминиевых поездов и железных дорог, и вот в этой ворсистой снежно-белой Сахаре расставлял сын свои оловянные армии, сосредоточивая на флангах танковые кулаки и выводя из огненных колец истерзанные батальоны; у него никогда вот, Угланова, не было таких волнующе тяжелых вездеходов, Т-90, «тигров» и «пантер» и таких ювелирно сработанных пехотинцев, гусар, гренадеров, псов-рыцарей… гладко сияли намертво прикрученные к стенам деревянные шведские лестницы и с беленого неба свисали эластичные кольца, трапеции, корабельные снасти-канаты, тренажеры под детские руки и ноги поблескивали хромированными коромыслами, рычагами, рогами, футуристический велостанок и «кукла для битья» — анатомический муляж из вспененного каучука — доукомплектовывали ЦП к космическим полетам на красную планету; у плексигласового стола с 17-дюймовой доской «макинтоша» огромно, невесомо светился синий глобус, пятнистый от глубинных внутренних нашлепок океанических разломов, впадин, котловин и ночью загоравшийся несметью млечных зерен, тускнеющих и гаснущих по мере того, как у Леньки смежаются веки. Поверх бегущих по обоям мишек и машинок Ленька наклеил широкополосные плакаты с румянощекими Овечкиным, Ковальчуком и прочими в своих бойцовских стойках… все было здесь, как хочется ему, — пространство его личного живого, дышащего хаоса, захламленное клюшками, шлемами, водолазными масками, вертолетными лопастями, деталями для сборки тех машин, на которых он скоро помчится, и самолетов, на которых полетит, — план творения будущей личности, человека, который уже несгибаемо ни на кого не похож, разве только вот в чем-то — на него, на Угланова, открывавшего и обмиравшего от открытия, как много сыну передалось от него: это его, его, Угланова, у Леньки нос, и лоб, и затылок, и темя, и челюсть, и это все уже сейчас просвечивает сквозь, а с какой еще силой прорастет это сходство. Это еще одно рождение его, и каким бы катком по нему ни проехались, уже никто из сильных в этом мире не сделает его, Угланова, небывшим, не уничтожит его правду целиком.
И разве женщина, которая дала ему вот это, не заслуживает — углановского примирения, прощения… да и при чем тут вообще прощение? прощают не за это; какой бы ни была, он должен ей теперь всю жизнь за Леньку «ноги мыть»… Ну вот зажравшаяся, забалованная, да, съезжающая каждый день с катушек от того, что ей нечего больше хотеть. Ну и что? Все такие, дай им только привыкнуть, она еще, Алла, себя поприличнее многих ведет, есть какая-то мера, есть вкус, отсекающий все эти дикие вечеринки с ублюдками королевских кровей… Хотя вообще как раз то самое Угланова и резало, то, что Алла пропихивает его сына туда, в исключительность, не подкрепленную ничем, кроме закупленного титула и виртуальных денег на счетах.
Он, Угланов, уже навидался достаточно золоченых сынков премиального выкорма, так поразившихся отсутствию преград, чего-то недоступного, что ничего уже потяжелее ценников на Сэвил-Роу и в Милане самостоятельно осилить не могли… А начиналось все с чего — да с детских копий «Мерседесов» и «Феррари», продающихся в ГУМе по цене настоящих, — и продолжается сейчас вот бултыханием в райских рыбьих садках с подогреваемым шампанским и запускаемой белужьей икрой, со специально предусмотренными в клубных туалетах полками для собирания кокаиновой поземки кредитной карточкой в ровные дорожки и золотыми унитазами с гидромассажем, подмыванием каких-то дополнительных отверстий, что открываются у них, как третий глаз у восходящих на облаках на небо бодхисатв. Что ему было делать с Ленькой? Как уберечь от выпадения в осадок, от ничтожества собственных мозговых и животных усилий? Перенести его по воздуху в обеззараженно-закрытую среду швейцарского лицея, ну вот такой приличной школы, чтобы не было там выродков арабских шейхов и российских депутатов. Да только где ж их нет? Теперь даже в Суворовском — сплошь одни отпрыски не совладавших с воспитанием сильных отцов. Да и не мог он Леньку от себя с концами оторвать, постоянно не видеть, пропустить, как растет его сын, отказаться от радости новых зарубок на дверном косяке, отмечающих сантиметровое прибавление в росте.
Ленька возился на балконе с телескопом: просто сбежал, забился в самый угол, вцепившись в первое, во что возможно хотя бы попытаться погрузиться.
— Ну-ка двинься, — пихнул сына в бок — растолкать, привариться: всегда он подавался так легко, немедленно, с восторгом становясь на отцовскую силу сильнее,
даже смешных обид, ничтожных между ними не было, но вот сейчас озлился он — за маму.Схватил его за сжавшиеся плечи, развернул и, заглядывая в горькие, злые глаза, закричал тихим, ровным, нажимающим голосом:
— Значит, вот что, мужик, я скажу тебе. Твоя мама хорошая, очень хорошая. Мы с твоей мамой встретились — и я сразу увидел, какая она, что она лучше всех, что других таких нет, и мы с ней поженились, и у нас появился с ней ты, и мы с мамой думали, что будем вместе всегда, но пойми, так бывает, что взрослые люди начинают ругаться, в общем, по пустякам… Они перестают друг друга понимать… Ведь и ты, мужик, тоже на нее обижался… Помнишь, не отпустила тебя с пацанами в летний лагерь, и ты после этого с ней не хотел разговаривать. Ну вот, и у нас с твоей мамой такое, только намного все серьезнее. У меня своя правда, у меня свой завод, на котором действительно, Леня, всегда может что-то взорваться, и тогда я немедленно еду туда, на завод, потушить там пожар, за меня его там не потушит никто. Я, конечно, бросаю ее. Я тебе обещаю, мужик, что я сделаю все, чтоб у нас с твоей мамой все стало, как было. — Угланов напрягал в себе какие-то раскаляемые нити, в нем отведенные для выделения тепла, для «быть с ней добрым хотя бы ради общего ребенка»: перетерпеть, забыть, не замечать — но не мог сделать эти слова правдивыми хотя бы для себя. — Но… все-таки мы можем с твоей мамой разойтись. Я этого, честно, мужик, не хочу, но все-таки возможно и такое, что я больше не буду мужем твоей мамы. Но мама, она и тогда для меня останется самой хорошей и доброй, я буду всегда ее очень… любить… — Сын может понять, живые, маленькие люди понимают только это слово, а не ублюдочные все «ценить» и «уважать».
— Зачем, если ты ее любишь, тогда расходиться?! — с отчетливо бездонным, беспредельным презрением заорал.
— Ты очень логичный пацан. Но, Леня, так тоже бывает. Что лучше разойтись и жить отдельно, даже если любишь.
— А я тогда, я?! — Крик вышел несвободно, пробивая какие-то преграды в маленькой груди, и в закричавших Ленькиных глазах увидел то, чего боялся, больше всего для сына не хотел: «я из-за вас теперь ненастоящий!», мама с папой больше не вместе (про любовь не соврешь), их любви, от которой он, Ленька, родился, теперь больше нет — и поэтому сам он живет понарошку. — Если ты больше маме не муж — и меня тогда бросишь совсем?!
— Да ты чего, мужик? Ты же сын мой, сынок, и я буду с тобой всегда! Ты же мой, ты Угланов, мы оба Углановы! Просто мама и я — мы будем видеться с тобой по очереди. Я буду забирать тебя к себе, как только ты захочешь и на сколько ты захочешь. Мы будем жить в Могутове, летать на вертолете над горами, смотреть мои машины, краны, вездеходы…
— А если у тебя потом… как ты уйдешь… будет другая, новая жена? А если у мамы потом будет муж? Не ты, не ты! — Сын смотрел убивающе: ты, ты подсунешь мне вместо себя какого-то урода, ты уложишь в постель к моей маме холодного гада — сжимаясь от невыносимости навязанного чужака, от неизбежности поползшего, потекшего в него: «подойди поздоровайся с Игорем», «посмотри, что нам Ивлин принес», «скажи Саше большое спасибо», «я прошу тебя, ради меня, ну скажи ему „папа“, Витя так тебя любит», «он тебе настоящий отец, а тот папа нас бросил». — У меня тогда будет одна только мама! А я так не хочу! Я хочу, чтобы ты! Чтобы оба!
Кто-то, видимо, в классе ему рассказал, что случается после того, как родители с раздирающим треском расходятся, да и что там рассказывать — видит, много там у них, в школе, таких: отцы бросают мам, выкидывают родивших, отработавших и женятся на новых, ни разу не надеванных моделях человека, двадцати- и шестнадцатилетних студентках филфака с покраской глаз «невинное дитя» и функцией «собачья преданность в глазах» — Шипелов, «Первый Трубный», вон женился и поджидает дочь у школьного порога воровски, это вот младшую, Полину, Ленькину «невесту», а старшая уже с шипящим наслаждением вонзает: «Ты предал нас с мамой и бросил! Запомни, ты мне больше не отец!»
— …Я не слышу ответа! Кто тогда мой отец?! — резал Ленька.
И, жжением в руке почувствовав желание ударить, Угланов единым движением вынул давно припасенное, скальпель, тесак:
— А это тебе, Леонид, выбирать. — Со знанием, как Ленька вопьется в то, как ему не потерять — отца и себя самого. — Если у мамы будет новый муж, тогда тебе, мужик, придется выбирать, с кем ты хочешь остаться, со мной или с мамой. — Загнал в живого Леньку это «или», стальное полотно. — Или со мной ты будешь жить всегда, или с мамой и ее новым мужем — всегда. Я лично ни на ком жениться, кроме мамы, вообще не собираюсь. Я никогда не приведу к себе домой чужого человека. — Ага, буду трахаться на стороне, в медицински стерильных условиях, мне это проще. — А мама — не знаю. Маме хочется счастья. А без мужа, как правило, женщины не бывают счастливыми. И поэтому, после того как расходятся, обязательно рано или поздно находят себе нового мужа. Скажи, мужик, ты хочешь жить со мной? Чтобы мы с тобой жили вдвоем? Постоянно, все время, в Могутове. Мы построим там дом, в настоящем лесу. И хоккей у меня там, в Могутове, есть, ты же знаешь. Круче нету команды в России, в ней и Ягр, и Койву, Каспарайтис, Самсонов, Набоков. Да мы Малкина купим! Вот такая арена, больше, чем «Олимпийский»! Мы с тобой каждый день на хоккей! На рыбалку, на горные лыжи, все будет! По козлам с вертолета! А мама будет приезжать к тебе, когда она захочет. И забирать тебя с собой, на сколько ты захочешь! — А вот это уж хрен! — А потом мы с ней, может, и сможем вообще насовсем помириться! Очень даже возможно! Ведь у нас же есть ты! — Что мог ответить цельный его мальчик, которого зубами делят двое и который не хочет делиться, не делится? — Не надо сейчас ничего говорить. Ты просто подумай на будущее. Ну а сейчас давай пойдем пожрем, ты же голодный…