Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он думал остаться дольше, но, приехав в Москву около 12 октября, увидел, что оставаться ему в этом городе не имеет смысла: не с кем было спокойно посидеть, заводя длинные-длинные, блистающие умом и юмором утопические разговоры, к каким он был приучен в своем клубе в Лондоне, где все, начиная с Честертона, были такими прекрасными и увлекательными собеседниками за бутылкой превосходного портвейна. С Лениным такой разговор оказался немыслим. Ему дали пропуск в Кремль, назначили час. До того он побывал в музеях, осмотрел город. После посещения Ленина, 15 числа, в тот же вечер он выехал обратно в Петроград. Ленина он назвал в своей книге «Россия во мгле» – кремлевским мечтателем, а Ленин говорил о нем Троцкому как о мещанине, мелком буржуа. Кое-кто старался развлечь английского гостя, но это не вышло, и Уэллс дал понять, что развлечения дела не спасут, что он убит тем, что русские совершенно не умеют разговаривать.

Через четыре года после этого Троцкий писал в лондонском ежемесячнике, издаваемом английской компартией:

«Я довольно отчетливо представляю себе эту картину: британский салонный социалист, фабианец, автор фантастических романов и утопий, приехал поглядеть на коммунистический

эксперимент… В том, что он сейчас пишет об этом, очень мало Ленина, но сам Уэллс виден как нельзя более ясно. Он жалуется, что Ленин был ему скучен и его раздражал. Скажите пожалуйста! Что, разве Ленин приглашал его? Разве у Ленина было для него время? Наоборот. В эти дни у него особенно было много дела, он с трудом нашел час для свидания с Уэллсом. Это должно было бы быть понятным иностранцу. Но господин Уэллс, уважаемый иностранец и, со всем своим „социализмом", английский консерватор, да еще империалист, был уверен, что делает большую честь нашей варварской стране и ее вождю, снисходя до посещения их. И от всей статьи Уэллса, от первой до последней строки, несет ограниченной, недопустимой самонадеянностью».

Он вернулся на Кронверкский, выспался и, отдохнувший, на следующий день опять стал бродить по городу. Он зашел в КУБУ, которое помещалось в те годы в Мраморном дворце, на Миллионной, попал на заседание комиссии по усовершенствованию быта ученых и услыхал, что русским академикам нужны сало и мука, без которых они вымрут в наступающую зиму. Каждый день учил его чему-нибудь новому, а он был жаден до нового и любил учиться. Мура переводила ему странные слова, о которых он и по-английски понятия не имел: что значило «уплотнение жилплощади работников умственного труда», или кому нужен был керосин, о выдаче которого люди собирались хлопотать у Зиновьева? И зачем было беспокоиться о будущей принудительной расчистке улиц от снега, с угрозой лишения продкарточек не вышедших на работу профессоров университета? Это были какие-то неинтересные мелочи советского быта, значение которых ускользало от него.

Накануне его и Джипа отъезда на Кронверкском был устроен ужин, собрали все, что было в доме, и из какого-то специального распределителя достали вино для проводов именитого гостя. Все были в сборе, кроме Молекулы, гостившей у родных. Мура, которая со дня приезда Уэллса перебралась из своей комнаты в комнату Молекулы и спала там на тахте, теперь спала на ее кровати и была одна в комнате. В ее комнате опять жил Уэллс. Джипу, после возвращения из Москвы, снова дали комнату для гостей. Разошлись после ужина поздно и в веселом настроении. Было около часу, когда Мура легла; вино, разговоры, непривычная еда (достали пять коробок сардинок, сделали картофельный салат, из распределителя был отличный сыр и три больших банки фаршированного перца) и мысль о том, что Уэллс обещал остановиться по дороге в Лондон в Ревеле, чтобы повидать ее детей и написать ей о них (дипломатической почтой), не сразу дали ей уснуть. Она думала о том, что он свободен ехать, куда ему вздумается, и приезжать и уезжать, а она здесь, тайно от всех, ждет дня, когда замерзнет Финский залив (в начале декабря, вероятно), чтобы бежать по льду на запад. Она заснула около двух.

Внезапно она проснулась. Кто-то несомненно был в комнате. Она протянула руку и повернула над изголовьем выключатель, зажегся свет, и одновременно с этим забили в столовой часы, – они били всегда, это были старинные часы, но у Муры спросонья мелькнула абсурдная мысль, что бой часов как-то был связан с включением света, и она тотчас же судорожно повернула выключатель, чтобы прекратить бой. Но она успела увидеть Уэллса, стоявшего у ног ее кровати.

В атмосфере дома Горького, где все подвергалось коллективному обсуждению и остроты и шутки – изредка слегка задевая и самого хозяина дома – касались не только обычных происшествий домашнего быта, но и личной жизни обитателей дома, эта ночь стала на много лет темой для фантастических вариаций. Тема была: мучимый бессонницей, Уэллс долго гулял по квартире и наконец решил зайти к Муре и поговорить с ней на прощание. Вариаций было несколько: он сорвал с нее одеяло, обуреваемый бешеной страстью, и она брыкнула его ногой так, что он вылетел в коридор и поплелся к себе в комнату, в холодную постель, набив шишку на лбу, ударившись о косяк. Другая была: она пригласила его посидеть на диване, они покурили, поговорили, и, видя, что Мура заснула, Уэллс на цыпочках отправился к себе. Третий вариант… Но был ли третий вариант? Кажется, его вовсе и не было. Все знали, что Мура не прогнала его, и что он уютно не сидел у нее на диване в пижаме (они только что вошли тогда в моду в Англии, Джип привез одну в подарок Максиму). Все знали это, но на этом месте шутки и остроты вдруг обрывались. Здесь проводилась невидимая черта, и за эту черту ходу не было.

Он прислал из Ревеля письмо с оказией, но не ей – он боялся пересудов и подозрений, а она еще больше боялась их. Да и как бы он мог написать ей при существовавшей в это время блокаде? Никакие письма в Советскую Россию из-за границы дойти не могли до начала 1922 года, а уж написанные на иностранном языке и подавно. Письмо было доставлено через секретаря советской миссии в Эстонии. Одно письмо заканчивалось: «Передайте мои самые теплые чувства дорогой мадам Андереивне и дорогой Муре», другое – «Передайте мою любовь мадам Андереивне и Муре, а также всем остальным членам вашей семьи». Третье: «Мою любовь шлю мадам Андереивне, товарищу Бенкендорф и всем остальным». Четвертое – «[Д-р Эльдер] передаст вам мои самые теплые приветы, а также мадам Андереивне и Марии Бенкендорф, и всем остальным». Горький в ответ на это последнее письмо послал Уэллсу подарок для его письменного стола: небольшую статуэтку Льва Толстого. Никаких поклонов ни от Андереивны, ни от товарища Бенкендорф в нем нет. Может быть, четыре различные концовки были условным шифром? Что-нибудь вроде «дети здоровы», «я их видел», «они помнят и ждут вас». Или он сумел в то же время препроводить Муре из Ревеля английское письмо через того же д-ра Эльдера (сиониста, отца погибшего впоследствии в Испании в гражданской войне члена Интернациональной бригады), и она спрятала его от

всех, сохранила, а через полгода довезла до Эстонии? Тогда оно тоже пылало со всеми остальными бумагами в 1944 году.

Жизнь пошла своим чередом. Мура работала и дома, и во «Всемирной литературе», на ней было семейное хозяйство и прием гостей. Но уже шли обсуждения о том, что в будущем, 1921-м году Горький уедет за границу: здоровье его было плохо, и было ясно каждому, что в России оно могло стать только хуже. Это же говорил и писал ему Ленин. С этим же были согласны и Мария Федоровна, и Е. П. Пешкова, приезжавшая из Москвы. Они обе, впрочем, говорили с ним о том, что пора всем проехаться за границу: Максиму решено было выхлопотать место дипкурьера, это могло в будущем позволить ему побывать не только в Германии, но и в Италии.

Но до будущего года Мура ждать была не согласна. Финский залив должен был покрыться льдом, Неву, как тогда говорили, уже «схватило», а через недели три «схватит» и залив. В квартире все ходили, накинув на плечи одеяла, и вечером сидели у печек. И она тоже сидела и думала о том, как уйдет.

Несмотря на то, что по мужу она официально значилась под фамилией Бенкендорф (Закревской она была только для Горького и «Всемирной литературы») и, казалось бы, в это время, в 1920 году, эта фамилия могла помочь Муре доказать свою принадлежность Эстонии (страна, после Версальской конференции, получила самостоятельность и с Россией никак связана больше не была, так как находилась по ту сторону блокады), этот законный путь совершенно исключался: правительством в свое время были даны сроки для оптации, т. е. для заявления о желании выехать из пределов России после отказа от русского подданства, и оптанты – французы, греки, поляки, балтийцы – давно были репатриированы. Многие из них не только жили всю жизнь в России, но даже родились здесь, тем не менее они уехали к себе «на родину», и теперь сроки прошли. Время было упущено, и оставался только один путь – нелегальный.

В декабре она ушла, и, куда именно она ушла, конечно, всем было известно. Как случилось, что она попалась и оказалась на Гороховой, она никогда не говорила. «Было скользко, было холодно. Было темно». И даже «было страшно». Пять человек, которых вели эстонцы к своему берегу недалеко от устья реки Наровы этой безлунной ночью, не могли ошибиться дорогой. Но случайно советский пограничник на высоком берегу оглянулся и увидел их, когда оглядываться ему не полагалось. С Гороховой позвонили, телефон у Горького в это время уже действовал. Горький сейчас же поехал в петроградскую ЧК. Начальником был бывший заместитель Урицкого Бокий. Послана была телеграмма в Москву, товарищу Дзержинскому. Хлопотала первая жена, Екатерина Павловна, давний друг и большая поклонница Дзержинского (через нее, в свое время, Максим устроился на работу в его учреждение). Ходасевич пишет коротко: «Благодаря хлопотам Горького Муру выпустили». И Дзержинский дал ей разрешение уехать.

Подробностей ее отъезда в январе 1921 года нет. Тогда люди все еще выезжали на Запад через Финляндию. В эти месяцы положение в Прибалтике было иным, чем летом 1918 года, когда Мура сказала Локкарту, что поедет к детям. В то время, почти после годового стояния под Ригой, германские войска, прорывом через местечко Икскюль, взяли город в августе 1917 года и стали постепенно передвигаться на север и северо-восток, укрепляясь на правом берегу Двины, угрожая столице и постепенно приближаясь к Петрограду. Сейчас военные действия прекратились, блокада была снята, и немецких войск в этих районах уже давно не было. Сообщение с Эстонией (и Латвией) с каждым днем улучшалось, и если в октябре, когда Уэллс уезжал, еще не было регулярной почтовой связи, а в декабре все еще не было железнодорожного сообщения, то в марте 1921 года уже ходили, правда, редкие и только товарные, поезда. Эстония начала с того, что отстроила и открыла Таллиннский порт для идущих из Германии в Россию товаров и для перевоза зерна и картофеля из России в немецкие порты Балтийского моря. В марте 1921 года в числе товаров, пришедших в Москву через Таллинн из Штеттина, были, кстати (на радость советским писателям и издателям), типографские краски, шрифты и ротационные машины, а также тринадцать вагонов печатной бумаги, а уже в апреле это количество возросло почти в десять раз. В июне из Таллинна в Петроград (и Москву) через Изборск началось железнодорожное движение, и в то же время начали действовать телеграф и беспроволочное сообщение [34] . Но в январе, когда Мура ушла с Кронверкского, пассажирских поездов все еще не было, и она только в самой Эстонии, в пятидесяти километрах от русской границы, смогла сесть в поезд, привезший ее в Таллинн.

34

Этот путь существовал до 1922 года, когда пограничный пункт был установлен в Себеже. В начале 1930-х годов его перенесли в Негорелое.

В эти первые месяцы 1921 года на Кронверкском всем стало постепенно ясно, что скоро все обитатели квартиры окажутся в Европе. Теперь Ленин писал Горькому из Москвы: «Уезжайте!» – и с двусмысленным юмором: «А не то мы вас вышлем».

Все понимали, что он уедет, но не были уверены, как, вероятно, и он сам, что Мура дождется его выезда в Эстонии, что она встретит его где-то близко. Об этом только можно было гадать. Может быть, ночь с Уэллсом дала им повод усомниться в ее чувствах к Дуке? Но Горький в самом деле начал подготавливать свой отъезд. Мария Федоровна получила назначение в берлинское торгпредство и должна была, вместе с Крючковым, переехать туда весной, и Максим, который собирался жениться, теперь со дня на день ждал получения должности. Соловья решено было отправить в Германию вместе с Андреевой и Пе-пе-крю, причислив его, как знатока старины и искусства, к тому же торгпредству. Таким образом, Горький чувствовал, что ему будет спокойнее за сына: Соловей присмотрит за ним. Незрелость, вернее, какая-то запоздалая детскость Максима начинала заботить Горького не на шутку. Он надеялся, что и Соловей, и будущая жена возьмут его в руки. Она была дочерью профессора Московского университета А. А. Введенского, подругой по гимназии Лидии Шаляпиной, дочери Федора Ивановича, в доме которого они познакомились.

Поделиться с друзьями: