Железный Густав
Шрифт:
— Я тебе покажу, вероломная тварь! — надрывается разгневанный Хакендаль.
Он выровнялся с французом, да и цель уже близка… Буланый сбавляет бег, гнедой выходит вперед. Не иначе как Германия выиграет…
И вдруг тревожный треск. Оба извозчика следили друг за другом, но не следили за дорогой, их пролетки сшиблись, колеса сцепились, возницы покачнулись и, чтобы не упасть, ухватились друг за друга…
Так, тесно обнявшись, и приходят они к финишу — одновременно, верные своему обещанию!
Когда Хакендаль стал приближаться к родному городу, уже наступила осень. Его рыжеватая борода успела поседеть, а незапятнанно-белый
Хакендаля не узнать, так он изменился, и молодой Грундайс только ходит вокруг него да охает:
— Густав, дружище, да ты на себя не похож! С чего это вы так отощали, Хакендаль?
— Двадцать два фунта потерял в весе. Вот уж мать мне шею-то намылит! Она все время была против поездки!
— Но отчего же? Ведь еды вам хватало! Вас повсюду принимали как принца.
— Да что мне еда! Меня люди замордовали! И передать вам не в силах, господин Грундайс, до чего они мне осточертели. Видеть их больше не могу! Я и ехать-то норовил все больше задворками — где только можно было. Так и стоит в ушах их вечное «ура» да «Железный Густав»… А по совести сказать — ну что во мне такого? Ничего во мне такого нет! Никудышный старый лом!
Грундайс входит в раж. Как бы не сорвалась берлинская встреча, венчающая все путешествие! Старик устал и брюзжит, он совсем выдохся!
И Грундайс принимается его уговаривать. Просто обычная усталость с дороги — не больше! Да и не мудрено! Ведь он совершил нечто поистине замечательное, пусть почитает, что пишут в газетах. Весь Берлин радуется его приезду, точно светлому празднику.
— Не знаю, что ли, я наших берлинцев! Их хлебом не корми, дай только поглазеть на что-нибудь новенькое. Выкрась обезьяну в зеленый цвет да пусти ее гулять по городу, они за ней все, как за мной, побегут.
— Пустое вы говорите, Хакендаль! Вы не хуже меня знаете, что совершили своего рода подвиг. Да и для себя кой-чего добились. Обеспечили себе старость, вечер вашей жизни уже не будет омрачен заботами.
— А ну его, вечер моей жизни! Не нужна мне обеспеченная старость. Я с радостью опять сяду на козлы. Но только по-настоящему, как раньше. Ин-ко-гнито, понимаете? Меня уже тошнит от этого когнито!
— Хакендаль, дружище, Железный Густав, встряхнитесь! Будьте по-прежнему железным! Почитайте в газетах, какой вам готовят прием — целая программа, у вас сразу поднимется настроение!
Но Хакендаль только искоса метнул в Грундайса злобный взгляд.
— Не поминайте мне про газеты! Я на них зол! Чего только про меня не брешут!
— Господь с вами, Хакендаль! Разве про вас что плохое писали?
— Да не стоит и говорить. Они мне всё как есть отравили!
— Но что же случилось? Не таитесь! Облегчите душу, Хакендаль!
— Будто я занесся, будто мне теперь на пролетку и глядеть неохота, будто я из Парижа домой на машине укатил — вот что эти подлюги про меня пишут, — вырвалось у Хакендаля с горячей обидой. — Вы-то нет, Рыжик, я знаю, вы про меня таких пакостей не писали. Но зато другие! Я вам расскажу, как было дело. Засиделся я в одной компании за кружкой пивка, — подходящие такие попались ребята, не хотели меня отпускать. А тут один коллега вызвался меня выручить, поехал в моей пролетке вперед, чтобы мне с графика не сбиться. А меня действительно на машине подвезли — всего-то два часа мы в ней и проехали. А теперь кричат, что я зазнался, от пролетки нос ворочу? Два часа в машине и больше пяти месяцев в пролетке — вот ведь какие сволочи эти люди! Никаких заслуг не признают, после этого и делать ничего не хочется!
Молодой
Грундайс не знал — плакать или смеяться над стариком, который не только устал душой и телом, но прежде всего ущемлен в своем честолюбии. Совсем старик, а капризничает и дуется, словно самолюбивый юнец. Но Грундайсу не до слез и не до смеха. На карту поставлен прием, торжественный, почетный прием, под который забронирована вся передняя полоса газеты! В своем теперешнем настроении Железный Густав способен железно поехать задами домой и заставить всех напрасно дожидатьсяИ Грундайс пускает в ход все свое красноречие, он проливает елей на душевные раны старика, и наконец ему удается привести его в чувство. Но Хакендаля привлекают не великие почести, не гром оркестров и праздничный обед, не тосты, поднятые в его честь, и не прием у бургомистра…
А то, что после этих церемоний он попадет в то самое место, откуда началось его странствие, в ту канцелярию ратуши, где чиновник, ставя в его подорожную первый штемпель, так презрительно отозвался о его затее. Вот что настраивает Хакендаля примирительно, поднимает ему дух и настроение. Это больше всего привлекает его!
— Дружище Рыжик, вы совершенно правы! Дурак бы я был, если б спустил тому скоту! Что он мне тогда толковал насчет моей затеи и своей настоящей работы! Я ему покажу! А для чего я, скажи, им налоги плачу? Ведь кормится, паразит, за мой счет! Я и научу его, как со мной обращаться! У меня прямо на сердце полегчало, Рыжик, теперь и я радуюсь!
Было бы и в самом деле обидно, если б Хакендаль, поддавшись дурному настроению, отказался от берлинской встречи. Берлинцам стало известно из газет, как их земляка принимали в Дортмунде, Кельне, в Париже и Магдебурге, и они, конечно, не могли допустить, чтоб им утерли нос. Как и всегда в таких случаях, они даже перестарались. Триста тысяч человек, из коих полгода назад ни один и маркой бы не пожертвовал ради удовольствия прокатиться в пролетке, были теперь рады стараться и добрую половину своего рабочего дня ухлопали на какого-то извозчика. Вся полиция была поставлена на ноги — для оцеплений, для регулировки уличного движения и обуздания восторженных масс, — да, не каждый день увидишь такое! Железный Густав, пожалуй, крепко бы пожалел, если бы поехал домой задами.
Но он не поехал задами, он поехал напрямик. Шоссе было черным-черно от людских толп, на площади Большой Звезды люди стояли стеной, а по Унтер-ден-Линден не было ни проходу, ни проезду ни для кого, исключая человека по имени Густав Хакендаль.
И вот он едет мимо рядов лип — весь Берлин ликует. В самых честолюбивых мечтах, даже еще будучи хозяином большого извозчичьего двора, не мог бы он себе представить, что родной город будет так его встречать.
Проезжая мимо французского бюро путешествий, он придерживает коня, он кивает через все это волнующееся море голов, он встает. Музыка умолкает, он размахивает над толпой своим лаковым горшком, он кричит, он ревет во всю глотку: «Vive la France!»
И все подхватывают: «Vive la France!»
Вот именно, да здравствует страна, так дружественно встретившая их земляка, но прежде всего да здравствует он сам, их земляк. Это — бедовый старик, он из нашенских, он такой же, как мы! Да здравствуем же и мы вместе с ним! Несокрушимые, неистребимые, бедовый народ — мы — берлинцы!
И Густав Хакендаль едет дальше, он проезжает мимо Замка. На Кёнигштрассе такая давка, что это, сохрани бог, кончилось бы плохо, если бы Гразмус не привык к людским скопищам. Но они благополучно проезжают, и вот уже Красный дом.